Толстая старуха, необычайно-нагруженная не только зонтиками и дождевиком, но под низом выпирает беременно скрытыми защищенными свертками, что торчат до того далеко, что ей трудно не пихать ими людей на тротуаре, и когда влезает в автобус, это создаст крупные хлопоты для бедных людей, кто теперь, в своих собственных районах города, направляется к автобусу, об этом и не подозревая —
Хитрованская маленькая богатая еврейская дамочка в шубке вздымает зонтик, цепляющий глаз, до того он дорогой и сделанный (красный на коричневом) до того красиво, рассекая с эдакой уверенной, ноги колесом, жопацкой раскачкой, что отличает ее от прочих дам, крестьянка великой высокой цивилизации с шикарными квартирами, с волосатым мужем Аароном, который торгует высокими финансами с серьезностью и шерстистой медлительностью обезьяны, она направляется домой с пакетом, и дождь, как прочее, ее совсем не мает —
Ирландский джентльмен, весь туго укутанный в темный зеленоскользкий плащ, воротник задран, туг у его распущенного подбородка, шляпа, зонтика нет, немножко тревожен, перемещаясь эдак медленно к своей цели, и затерялся в мыслях о работе или жене, или, ей-богу, чем угодно, включая чувства гомосексуальной порчи, или что коммунисты втайне управляют его жизнью в этот вот миг мыслеволнами из машины, проецирующей из подлодки в пяти милях от берега, может, оператор телетайпа в Ю. П.[3] так думает, идучи вдоль Шестой авеню, чье название сменилось на Авеню Америк несколько лет назад к его полному отвращению, а он идет себе, окруженный всею ночью темного дождя в сем моменте времени, который он занимает белым испуганным взглядом на что-то на дне тротуара (что не есть я) —
Молодой темноволосый пухлый прыщавый парень лет тридцати, в синей суконной куртке, из Бруклина, который тратит воскресные дни, читая хахачки («Матт-с-Джеффом») и слушая по радио матчи с мячиками, рассекая с работы экспедитором в конторе возле «Нью-Йоркера» на 45-й улице и думая, ни с того ни с сего, что он забыл новый ключ от гаража, который сегодня же днем и сделал, забыл на столе у диспетчера в пустом голубом свете, но теперь вот дождь, и он идет дальше домой, и его тоже окружает дождливая ночь и реки Хадсон и Восточная, но толковать его можно лишь в понятиях его гаражных ключей (в данный момент) —
– Ирвин Гарден, Нардин, кажется, вот они прошли порознь —
– Странная старая чокнутая дама не из города, что ковыляет так, словно за дровами вышла на двор фермы, с которой идет, или шла, до того, как переехала в квартиру наверху в деревянном жилом многоквартирнике в Нью-Брансуике, со спутницей своей ищет, где бы поесть, ноги у нее в таких вот полукаблучных старушечьих черных туфлях очень устали, и до того устали, что она отстает от спутницы (сходной с ней, но не такой эксцентричной либо невыразимо индивидуальной и трагической старухи) и видит кафетерий этот, орет: «Вот где поесть можно», спутница отвечает: «Это же просто кафетерий, а в таких местах еда ужасна, Джордж мне велел всегда держаться маленьких ресторанчиков» – «Но тут же таких нету!» (и, вполне естественно, они на Шестой авеню, а рестораны тут по большей части в боковых улочках, те, где белые скатерти и т. д., хотя они на такие рестораны наткнутся, если помаются под дождем еще шесть кварталов к окрестностям «Радио-Града») – И вот они решают, или то есть Спутница решает, что «Кафетерия Стюарта» нет нигде, и моя эксцентричная старушка в курчавых сединах и с огромными низковисящими принадлежностями, что касаются мостовой, то есть зонтиком, свертками, несомыми низко-болтающимися и чуть не подаваемыми снизу с вялого синевенного мраморного белого старуша́чьего дорогого чокнутого пальца, и с низкою кромкой ее огроменного старуша́чьего пальто, сшитого, похоже, так, чтобы напоминало толстый саван, под которым прятать атомную бомбу посреди взлетного поля на рассвете, чтоб никто не определил, на что она похожа – эта несчастная чокнутая старушка, как мои тетушки, из Уинчендона, Мэн, и т. д., из глухомани, что выходят, раззявившись из лесу ночи поглядеть на великий блескучий Нью-Йорк, а сами до того неотесанные существа времени и земли, что в Нью-Йорке совершенно теряются, не теряют своего чащобного вида, страдают на ровных тротуарах бетона от тех же боли и неловкости, и женской Гея-подобной маеты и экстатических мук, от чего страдали и в сосновошишечных рядах под паутинными лунами Нью-Хэмпшира или даже (да где угодно) Миннесоты – и тем самым и впрямь обречены, как в этом случае, никогда не только не отыскать ресторан, что будет вопиюще символизировать им Нью-Йорк, чтоб они могли вернуться домой и рассказать достославную историю в подробностях у окошка кладовки, маленького, что смотрит на поленницу и одну арктическую звезду – они вообще никакого ресторана не найдут и окажутся в итоге в большой битой греческой обжорке шесть футов на десять, поскольку ноги их сдадут совсем, и они капитулируют перед чем-то в Нью-Йорке таким, чего им и в голову не придет принимать в Уинчендоне или Фёргэс-Фоллз, и никогда они не расскажут эту позорную историю без истинного ощущенья лесного сестринства вообще в несуществующем проклятущем этом Нью-Йорке.