Выбрать главу

Агеев подвержен слабостям, свойственным одаренным людям.

Он понимает смысл бокса не в преодолении себя, своей сущности – он хочет прежде всего выразить себя предельно: со всеми слабостями и переборами.

Правда, за излишества и переборы он, кажется, готов расплачиваться сполна.

Что же: путешественники из задачи встретились в положенном месте.

И первый путешественник остался на месте встречи и ждет, а второй, как и положено в неназванном, неуказанном учебнике, но существующем, необходимом в жизни, неизбежном продолжении, отправился дальше – в глубь задачи…

Смешно: перечитав через семнадцать лет этот очерк, я вижу серьезный свой промах лишь в том, что перепутал – кто именно из путешественников двинулся дальше.

А может быть, еще и в том, что сам затоптался на месте, задержался с последующими шагами? Получилось так, что опять бокс, опять Агеев (впрочем, и Лагутин – без него история получилась бы короче) дали мне возможность выступить в печати посолиднее, чем прежде. К тому же в популярном и не сугубо спортивном журнале-в «Юности».

Очерк прочли люди и несвязанные со спортом, и несведущие в боксе – и мне приятно было услышать от них одобрительные слова. Впервые и на киностудии заинтересовались тем, что я пишу.

Куц, когда мы были с ним на севере, где Агеева, конечно же, знали занимавшиеся боксом моряки, внимательно прочитал журнал, который я тщеславно захватил с собой как главный свой литературный труд, и тоже отозвался положительно.

Даже и не припомню, чтобы кто-нибудь меня особенно критиковал за этот очерк – я такие вещи обычно надолго запоминаю (возможно, все из-за того же тщеславия…).

Сложись у меня тогда прочные отношения с опубликовавшим «Агеева» журналом – а могло ведь и такое произойти, наверное, – моя дальнейшая жизнь в спортивной журналистике, скорее всего, развивалась бы иначе, стремительнее, во всяком случае. Не знаю только: к лучшему ли, к худшему ли? Это я уж сейчас – без сожаления и без обид – просто так: надо же как-то объяснить топтание на месте, никого не виня, но стараясь разобраться в себе наряду со своими героями…

Могло, наверное, произойти – не произошло, однако. Отступая, я предполагал, что сохраняю индивидуальность, самостоятельность. А возможно ли подобное, отступая? Но, может быть, я и не отступал – я только топтался на месте. Утаптывал почву до твердости – в своей книге и так ведь никто не запретит обернуть…

Мне тогда показалось, что редактора спортивного отдела «Юности» Юрия Зерчанинова я мало интересую как автор. И привлек он меня исключительно как узкого специалиста по Агееву. В общем, почти так оно и было на самом деле – то, что я писал прежде, редактору не попадалось на глаза.

С другой стороны, как фанатик журнального цеха, Зерчанинов относился почти к каждому из редактируемых авторов как к созданию собственных рук и не сразу собирался его из них выпустить. Готов был и еще использовать, но с пользой для редакции, для отдела, а не как «свободного художника», противоречащего его, Зерчанинова, издательским и литературным представлениям, которыми он поступался – в чем я убедился, когда мы на какой-то срок, спустя полтора десятилетия, стали соавторами, – крайне неохотно, если и вообще поступался. К тому же он был – да и сейчас мало что изменилось – гораздо авторитетнее меня и в журналистском, и в спортивном мире.

Меня он тогда воспринял как неиспорченного еще новичка, каким он и до сих пор отдает предпочтение перед слишком уж уверовавшим в свою квалификацию журналистом со стажем.

Мне такое восприятие не казалось особенно лестным – сочтите это за самомнение. Может быть. Но мне-то кажется, здесь чуточку сложнее…

Я работал к тому моменту всего-то три года в штате да и печатался каких-нибудь пять лет, но мне уже исполнилось двадцать семь – и мог ли я не задумываться о своем будущем в литературной работе?

Я уже догадывался, что та, не до конца, разумеется, определившаяся манера, в которой я работаю, начинаю, вернее, работать, а уже чувствую, что по-другому не смогу, ведет меня в несколько ином направлении, чем то, что приводит к верному, скорому и серьезному профессиональному журналистскому признанию.

А мне, не скрою, при всей сумятице моих неперебродивших, полудетских впечатлений о мире, где, как и до сих пор мне кажется, естественная метафоричность спорта открывает кое на что глаза и соревновательная суть спорта со стольким ассоциируется, все же хотелось, очень хотелось поскорее стать профессионалом – получить, наконец, признание.

Незадолго до того, как «Юность» в лице Зерчанинова заказала мне по рекомендации моих товарищей по «Спорту» очерк об Агееве, я обжегся на одном самодеятельном эксперименте.

…По внешним признакам, я уже кое-какое положение в журналистике занимал. Работал заместителем редактора отдела. Ко мне благоволил заместитель главного редактора, вместе с которым я и перешел из АПН в «Советский спорт», наставник при дебютах Евгения Евтушенко и Юрия Казакова и сам интересный поэт – ныне покойный Николай Александрович Тарасов.

Я постепенно осваивался в очень непростой редакционной обстановке. Кое-какие заметки опубликовал и даже очерк на полосу о хоккеисте Анатолии Фирсове. Но поиск натуры, в постижении которой я мог бы выразить свой новый опыт и умение, по-прежнему занимал меня.

…В Ригу на соревнования гандболистов я поехал вместе с Дмитрием Рыжковым – наиглавнейшим из журналистов, пишущих об этой игре (теперь он, правда, больше пишет о хоккее и здесь тоже очень высоко котируется, а гандбол уступил Елене Рерих, в свое время известной спортсменке), – он и сам играл, стоял в воротах сборной, когда ручной мяч у нас только-только начинался. Несложная – мне давалась целая неделя на сбор материала к одному только очерку (теперь я, случается, пишу большой очерк за день – два, но не рискну и предполагать: сколько же времени требуется для оптимальной подготовки к нему?) – и весьма увлекательная командировка предстояла мне. Я войду, надеялся я, как свой, поскольку еду с Рыжковым, в те спортивные кулисы, которые, как я уже говорил, издавна и неизменно меня интриговали.

Мне казалось, что и натура для очерка у меня будет на редкость благодарной. Я успею все понять и прочувствовать. И напишу нечто такое…

Меня, возможно, задевало и то, что «женская тема» никак не возникала в написанном мною до сих пор. «Словарный запас», как любил говорить один из первых моих редакционных начальников, вроде бы уже позволял бросить вызов чуть ли не Токареву, а случая все не представлялось. И вот…

Я как-то очень быстро забыл про те осечки, когда сникал, потеряв контакт с собеседником, когда я ощущал себя вдруг неуклюжим и неисправимо глупым, говорил не своим голосом и не свои слова и спешил поскорее прервать разговор, которого, собственно, и не было, поскорее уйти, не думая о том: а как же потом писать? Кстати, вернее, некстати – и до сих пор, после стольких лет работы со мной случается похожее, и труднее всего для меня в журналистике интервью. А как же очерки при такой скованности и профессиональной, значит, неполноценности?

Очерки, мне кажется, складываются, как складывается жизнь.

Или не складывается.

…Я видел Скайдрите Смилдзиню, знаменитую баскетболистку тех лет, главным образом, на фотографиях. И будущий очерк по тогдашней профессиональной беззаботности или незрелости – при всех тревогах о будущей жизни и судьбе – подсознательно, как теперь я понимаю, виделся мне эдаким пунктиром афористических, полных литературного блеска подписей к эффектным фотографиям.

У нас в АПН такие вещи практиковались для иллюстрированных журналов на разные страны – и мой тогдашний приятель и соавтор Алик Марьямов вместе с опытным Виктором Бухановым считались лидерами в этом жанре. И я им втайне завидовал, не меньше, чем раннему Токареву.

Как совместить, сочетать невесомость таких предпосылок с претензией на серьезные мысли об избранном деле? Не знаю.