Выбрать главу

Агеева не смущала моя тогдашняя житейская неустроенность, хотя быт других его знакомых был надежно налажен. Он не читал, само собой, что я там пишу, но относился к моим занятиям сочувственно («ты же мой первый корреспондент», в смысле, что первым о нем написал), хотя при своей наблюдательности не мог не заметить: котировался я не слишком высоко и денег не было, а его общества ведь искали, в основном, люди признанные. И он, конечно, не чуждался общества таких людей. Поддерживал с ними наилучшие отношения. Как-то Виктор пригласил Иосифа Кобзона на поросенка. И меня позвал, считая, что мне полезно будет познакомиться с Кобзоном. А Кобзон в последний момент позвонил, что прийти никак не сможет – не помню: то ли заболел, то ли концерт внеплановый. Всякий на месте хозяина расстроился бы, но Агеев и тени неудовольствия, что поросенок пойдет не по назначению, не выразил…

Я считал уже несолидным на людях задавать Виктору какие-либо вопросы, касающиеся бокса. Поддерживая марку биографа чемпиона, я больше разглагольствовал сам. Агеев неизменно со мной соглашался – и я начинал думать, что разбираюсь в боксе досконально. И может быть, даже идеологически руковожу Агеевым. Почему я сейчас и припомнил про нотку обоюдной покровительственности.

Говорю я это безо всякой иронии, обращая к самому себе вопрос: а может быть, так и следует быть при дружеских взаимоотношениях – уступки, иллюзии, снисходительность к слабостям другого и отсюда надежда, что и собственная слабость тебе простится?

Однажды я все-таки спросил Агеева: а помнит ли он Максимова? (В шестьдесят пятом году судьи дали ему весьма спорную и спасительную для престижа победу над никому неизвестным боксером Максимовым, после того случая, кажется, и не возникавшим на горизонте всесоюзных соревнований.) Агеев ничуть не удивился вопросу и ответил: «Он сейчас инженером работает».

И я понял вдруг, что все неприятное он отлично помнит, что о необычности своей судьбы задумывается чаще, чем кому-то кажется. И что сомнениями и тревогами за свое будущее он не намерен делиться ни со мной, ни с кем-либо.

И что в славе и судьбе он одинок больше, чем могу я представить, погруженный в свою безвестность и афишируемое одиночество…

Я примирился, наконец, с мыслью, что люди спорта, с которых начинался отсчет моего интереса к явлению, как бы ни велик был их талант и степень признания, рано или поздно уходят – и, что было мне особенно обидно, перемена в картине спортивной жизни очень скоро, а то и сразу перестает замечаться публикой.

Правда, некоторые имена легенда через какое-то время и возвращала – оттого я, может быть, на столько лет и задержался около спорта?

Но жестокость расставания, слова «сходит», «сошел» оставили неизгладимый след на моем восприятии большого спорта.

Сколько судеб и характеров сломлено конфликтами при расставании с большим спортом!

Сколько людей, годы и годы, сезон за сезоном поражавших своей способностью все преодолеть на пути к спортивным вершинам, под конец теряли себя, не выносили из прощального урока ничего, кроме незаживающих обид!

Человек не пережил замены себя другим, не выдержал перемены обстоятельств, перепада высот – и вот уже, получается, его даже не заменили, а словно подменили. И даже тот, сменивший его на спортивном поле, теперь больше напоминает его, чем он сам себя прежнего. В истории спорта остается один характер, а в продолжающейся биографии – совсем другой, почти неузнаваемый.

Это не такая уж редкая теперь ситуация, чтобы говорить о ней походя.

Но поколение Трофимова, пожалуй, первое так остро и вплотную столкнулось с проблемой, впоследствии заинтересовавшей, обеспокоившей общественность и потребовавшей от общественности определенного участия.

Довоенные спортивные знаменитости были вроде первых авиаторов. Уникальность едва ли не каждого из них, единственность в своем роде предохраняла от забвения, от потери себя, от растерянности наступающего вдруг одиночества. Да и жизнь их спортивная катилась еще не так торопливо, оставляя возможность оглянуться – не сливаться со зрелищем до растворения в нем.

Поколение же Трофимова вознесено было всеобщим интересом на высоту, гарантировавшую, казалось, игрокам непроходящую популярность, неизменную значимость.

Футболистов этого поколения любили родственно, с преувеличенностью, с удивлением даже. После всех жестоких исторических испытаний зрелище, создаваемое игроками на поле, завораживало драматизмом и позволяло отрешиться от будничных забот.

Появление новых имен долго не связывали с необходимостью покинуть арену тем, к чьим именам привыкли, как к заученным в школьном детстве строкам стихотворений.

И даже серьезные, деловые люди, облеченные властью и наделенные ответственностью, смотрели на героев захватившего всех зрелища с непривычным для себя умилением. Отрывались от строгой жизненной реальности и с лихим легкомыслием отодвигали от себя размышления о дальнейшей судьбе этих молодых мужчин, стареющих, однако, как и все смертные…

Что скрывать? Кое-кого из игроков такая безразмерная лонжа отсрочки житейских забот убаюкивала, позволяя думать, что границы футбольного поля специально расширят для них до конца сознательной жизни – хватило бы только сил бежать по нему с мячом!

Василий Дмитриевич Трофимов, например, человек очень любознательный, многими вещами интересующийся. Участие в большом спорте легко приводило его к общению с людьми, способными в простой беседе расширить кругозор знаменитого футболиста, но, в сущности, совсем еще молодого человека, дать ему непринужденно то знание, что обогащает ум и сердце. Большие руководители, генералы, дипломаты, ученые, журналисты, художники, писатели, композиторы, артисты проходили через жизнь спортсмена.

Но в первую очередь через жизнь спортсмена сам спорт и проходит. Сосредоточенность, требуемая соревнованиями, вытесняет из жизни очень многое. Может быть, даже и весьма существенное. Большой спорт – не только большое усилие. Но и большая мысль, пусть и специфическая, направленная на сохранение в себе нервной энергии, обеспечивающей своевременную концентрацию всех способностей на такое усилие.

Спортсмен нередко оказывается отрешенным от всего того, что закономерно наполняет жизнь его сверстников. Зато он приобретает совершенно уникальный эмоциональный опыт – опыт больших переживаний, сильных ощущений, преодоленных волнений и побежденного страха.

В своей человеческой значимости он, выступающий на соревнованиях, не имеет никакого права сомневаться – в этом его готовы убеждать все. Но при перепаде высот, неизбежном, наверное, во время расставания с большим спортом, сознание своей нужности, своей значимости ему без настоящей поддержки нетрудно потерять.

…Трофимов ушел из футбола непревзойденным, не испытав мук зависти к молодым, пришедшим ему на смену, поскольку, пока выступал он, никто из молодых к его уровню, не говоря уже о своеобразии игры, не приближался.

Он не испытал никаких уколов самолюбия, почти неизбежных для ветерана. Никто из поклонников его футбольного таланта не имел оснований произнести с сожалением: «Нет, Трофимов уже не тот, что был…»

Он и во время последнего своего выступления на поле оставался в футболе тем Трофимовым, который завоевал всенародное, без преувеличения, признание в первом же послевоенном сезоне.

Такому прощанию с футболом могла позавидовать любая из спортивных «звезд».

Но он был несчастлив без футбола. И ничего не мог с собой поделать – жизнь виделась ему зашедшей в тупик.

Оксане Николаевне казалось, что каждую весну он словно ждет от неведомого кого-то призыва – вернуться в футбол.

Сверстник Трофимова Щагин Владимир Иванович – он на два года старше, а выступал дольше и по завершении карьеры игрока был назначен тренером волейбольной сборной страны – метко сказал, что не знал: «к чему теперь голову приложить?» Не руки, а голову – поскольку привык, чтобы все мысли были заняты предстоящей игрой с его участием. И он мучился вынужденным отречением от прежнего, необходимого для счастья, груза. Как выразить себя на тренерском поприще, он еще не знал. Так что не в престиже и почете все дело – нужно время для перестройки всей нервной системы. Менялся образ жизни – и жизнь казалась опустевшей. И непонятно было: как же одолеть наступившую неприкаянность, как же вновь найти в этой пугающей пустоте себя?