– А ничего и нет, – ответил мастер. – Но меня-то ты видишь?
Видаль с удивлением понял, что видит мастера так же хорошо, как видел его по ту сторону двери, при полуденном солнце. Только свет здесь был ни при чем. Мастер просто был – там, где не было больше ничего. И не заметить его было невозможно.
– Не стой на пороге, – поманил мастер. – Захлопнется дверь – тебя сшибет. Иди сюда. Видишь, где стою?
Переставляя по очереди ноги и давая наступать на свои следы, мастер провел его в темноте. Всего-то шагов пять, но Видалю они показались длиннее, чем весь их путь через пустыню.
Когда наконец мастер повернулся к нему спиной и отпустил его руку, Видаль почувствовал, что его ноги дрожат, как у новорожденного ягненка, и весь он был мокрый, трясущийся.
Но вокруг – было. Остро и ясно Видаль почувствовал эту разницу теперь. Вокруг плотно и надежно стояло живое нечто, двигалось внутри себя своими частями, колыхалось, шелестело, дышало. Присутствовало. И мастер почти растворился в темноте – здесь была и темнота, и слабый свет откуда-то сверху. Видаль поднял голову – и увидел исчерченный черными ветвями круглый лик луны.
Видаль слышал тихий стук подошв на деревянных ступенях, скрип двери, чирканье и шипение разгорающейся спички.
– Добро пожаловать, – сказал мастер.
Когда бы ни случилось ему прийти домой, ранним утром или в непроглядную темень, под проливным дождем или увязая в сугробах – первым делом Видаль шел на холм, где спал его мастер. Так получилось – за неразумие ученика приходится платить учителю, и даже жизнью. Видалю осталась работа – он и работал за двоих. А наказывать себя его отучил мастер. Когда под неумелым взглядом ровный светлый березняк шел рябью и коверкался, Хосеито Видаль принимался бить себя по голове кулаками и словами клясть. Мастер хватал его за руки и встряхивал. Наказанием порчу не исправишь, говорил. Своей болью чужую не искупишь. Можешь исправить – исправь, не можешь – забудь, делай новое, говорил. Только не сказал, что делать, когда и исправить невозможно, и забыть нельзя. Пришлось Видалю своим умом дойти: похоронил Хейно Кууселу, дорастил Семиозёрье, да и дальше пошел – растить мир. А могилу на зиму устилал свежим лапником, чтобы теплее мастеру спалось.
Почтаркина сумка
День клонится к вечеру. По дороге катятся телеги, на телегах – горы сена аж до неба. По небу медленно и величаво плывут громады облаков, отбрасывая тени на склоны Кудыкиных гор.
Места – как облака в небе, плывут вроде и вместе, но мимо друг друга. Петрусь на заработки ушел – третий год ни слуху, ни весточки малой. Вот бы Ганне с облака на облако… с места на место. И перекати-поле, что поминают по-старому старые старики, тут не в помощь: докатится до края – и обратно вразвалочку по перепаханным полям, до самых Кудыкиных гор. А за горами теми нет как нет ничего – одна только черная чернота, но и ее никто не видел. А кто видел, того божевильным прозывают: мать с отцом не узнает, имени своего не вспомнит, съела его душу черная чернота, поминай как звали. Был человек – осталась шкурка набитая, чучелко ходячее, без воли и соображения. Так говорят. А сама Ганна, Панаса Гомоная и его Одарки старшая дочь, не видела никогда ни черной черноты, ни божевильных, кто ей душу скормил. А потому не верила. Знать знала, а верить не верила, что за ярким небосводом, изукрашенным жемчужными рассветами, золотыми закатами, опушенным белой пеной облаков, исчерченным стрижами да касатками, – неживая пустота. Чудилось ей, что мир весь живой, до последнего колоска, до камушка, в траве укрытого, до капли дождевой – весь. И нет этой жизни ни края, ни предела.
И ведь ушел же куда-то Петрусь, в другие места, а чем они от нашего другие – никто и объяснить толком не может. Где они? «Там», – отвечают. Там. Что за там-там-там, тум-тум-тум, глухо копыта в утоптанный глинозем, ох, далека дорога – где-то там обрывается видимый путь, начинается незримый. Туда и ушел Петрусь, и Грицько ушел, и сколько еще парней ушло лучшей доли искать – нареченные невесты дома ждут. А никто еще не вернулся. То ли лучшей доли не нашли, по сю пору ищут. То ли дороги обратной не сыскали. То ли наоборот – нашли лучшую долю, да делиться не захотели, ни с земляками, ни с отцом-матерью, ни с прежней коханой.
Тяжко Ганна вздыхает. Разве можно не верить Петрусю, думы черные до сердца допускать? Совестно. А вот ведь сердцу не прикажешь. Ни любить не прикажешь, ни не любить; ни верить – ни не верить. И мысли из головы, как маковые зерна из сухой головки, не вытрясешь.
Вот и лежит Ганна у дороги в колючей траве, вместо того чтобы споро вышивать нарядные рубахи красным и черным шелком. Лежит в траве, смотрит в небо, облака считает – а мест, говорят, без счета, потому что, сколько ни считай, мастера-глядельцы еще новых нарастят, да между прежних утвердят, вот и начинай заново считать всякий раз.