Шкура выделки
Лестницы Буало, керамические хвосты сурков, последний день. Тот, кто предлагал помочиться с Эвереста, давно угнан.
Анан, золотистый Кролик, вернее, так: Ан-Ан: пещерный пищик.
Хвост-Чешуя — имя бобра, idem: бобрик обледенелый; Nota bene: бобровый еж укутал воротник, с куском из сыра шел, залетный, древесный вепрь, натруженный старик с наивностью понятной, обник, приятный… Только лишь ШУБА ЕГО была ворсиста. Он выводил потомство. Что, щегол? Пытаешься достать до ручки? Право, птица… Поднимая натруженные вытертые брови и с трудом говоря: созерцание.
Семь укушенных сурком. Следств. эксперимент. Вот стоят они в ряд в шапках из бобра-истца, смотрят в лица.
Входит Сурок.
— Пожалуйста, посмотрите, кто вас ловил.
Рукою-окороком, рукою-треугольником, то есть летучим треуглом:
— ОН!
Шапка ползет вниз.
Вепрь Злой:
— Я очень люблю октябрь, когда золотые листья падают толпами, не торопясь, а пернатые хищники падают с деревьев, объевшись подмороженной рябины. Их живот перетягивает. Раньше, когда я жил в глиняном доме и каждое утро доставал с полки по куску масляной лепешки, все было у меня хорошо. Я смотрел много добротного кина, а теперь настало время стронгиться. Я сильно вспоминаю то время, когда бронза листьев и рук тускнеет под напором непереносимой гряды вступления. Когда увертюра горшков и голосов обретает объем и хочется сидеть в этом объеме вечно. Теперь, часто бывая в положении, разговаривая с Обнорским и Аннами, мне хотелось бы вспомнить глиняный лист, упоенное безделие и никогда не употреблять плохих слов. В своем последнем плохом Слове мне хотелось бы затронуть его. Да так затронуть, чтобы понять:
Граждане судьи!
В детстве я был привязан к стулу в круглосуточном детском саду. До трех лет ничего не говорил. Честно говоря, я и сейчас плохо говорю. Вы же слыши-и-и-ите. Те-те. Ха-ха. Ху-ху (нет, я же обещался). Вота и эта прошу помиловать и пожалувать к столу. Живем мы небогато. Но для хороших людей можем купить ватный пиджак, кинжал и кеды. Чтобы уж все было. Одно цагаЛка нагадаНа мне чито-о-о-о… У меня плохо с разумом. Я читал Ницше, Гете, Шопенгауэра, Шприндлиха, Венгера, Кукина, Окуджаву, Апокрифы. Знаю песни, стихи, танцы, пьесы Шейкспира, люблю хорошо рисовать. Сочиняю сказки, песни, стихи, танцы, пьесы Шейкспира, читаю по складам. Разум — это то, что дано нам от Бога. Прошу вас вынести мне чистосердечное наказание с учетом перечисленного. В ответ обязуюсь не трогать Сурка и ему подобных, читать песни, пьесы Шейкспира, стихи, картины Врубенса, Глазова и обязательно проза Лииы Штраух. Москва. Кремль. Зал суда Киевского района. Сентябрь. Небо — полинявшие колготки. Светлые стволы и бледно-коричневые семена. Солнце ушло. Уведите меня скорее.
Вепрь Злой-Окунев.
Вот и прошло все.
Вепрь Сурков живет и работает в Сургуте, временами ловя там рыбу.
Его отравила школа семьи, сменщики и все, кто так или иначе в деньгах сред ищут свое частное и минутное. Но снова и снова звенит колокол леса, полыхают короткие листья топей, краснеет Выжутович, плавится Тополь, и в ветвях камней, если раздвинуть их, конечно, мы увидим помятый камень Гайдара в шапке и, тихо поклонившись ему, прочтем заветное:
Побег
Каждый день в пять часов утра, трясясь от обжорства и нежности, я читала «Жажду жизни».
Однако вместо Боринажа я представляла себе утренние сумерки таллинского пригорода Ракверэ, а вместо погружения в шахту — экскурсионный автобус на берегу, в котором мне предстояло бежать за границу.
Чуть раньше, в три часа утра, сделав себе достойное количество ломтей хлеба с творогом и запасшись кофе, я сидела в своей постели и с ужасом слушала храпение главного бухгалтера на соседней кровати. Это была закаленная крупная женщина.
Перед сном она распахивала окно, и всю ночь в него дул зимний таллинский ветер. На столе вырисовывались силуэты сервиза и утюга, купленных ею в супермаркете. Она ночевала дома нечасто: все ходила по магазинам.
Я взяла со стола два крупных ломтя с творогом (ибо давно отказалась от невесомых круассанов и припасала караваи «Измайловского») и положила их главному бухгалтеру на рот и нос, творогом вниз. Она забулькала и заклокотала, но я прижала хлеб плотнее.
Она инстинктивно куснула, зажевала, но поперхнулась и стала размахивать руками во сне. Я запихнула ей в горло еще два бутерброда, и только тогда все было кончено.