Выбрать главу

Ночью он лежит на спине, переживая в кровати пласты миров, пережидая голод и отвечая всем, кто зовет его. Ночью всходят подсолнухи; люди повернуты спинами; ночью в лечебнице идет дождь. Сырые колонны. Черная зелень. Красный пес ходит за ним по пятам. Рисовальщики ворса, рисовальщики углей, рисовальщики едоков картофеля, от которых хочется есть, полуденные табуретки, жар надбровий. Два звучащих цвета: зеленый — это синий, оранжевый — это красный; плотен воздух, стянут жилет, нарушены пропорции жизни. Правый глаз погашен, левый поет: уйдите, уйдите, уйдите — зубной болью, жаром поля перед заводом, всем чадом и травяной гарью, всеми выступами в листьях. Можно вздохнуть, лишь исторгнув подсолнух. Само ухо — отдельное, вялое, смотрит самостоятельно и постепенно заостряется в воздухе, застывает и каменеет. Кому рассказать свое сумасшествие? Через десять минут — ужин бобовых культур, треск корабля, черные трубы, колоколец сестер милосердия, бромистый калий, пиявки, треск разрываемого холста, попранные рамы, голова — в дождь, разноцветные голоса, просоленная одежда, наслоения пустоты.

Он запутался в рыбацкой сети. Рыбаки смеялись и пинали сетчатый сверток. Кругом был желтый песок, и крашеные лодки сквозь сеть становились отчетливо сухи.

2

Отчего вы не пишете мне, о графиня де Шантеньи? Неужель вы не помните, как я билась о двери с похмелья в вашей маленькой комнате с разрисованной темной нишей?! Когда мне повезло и двое клиентов с зачехленными членами робко встали у двери, чуть звеня, будто древними колокольцами, темными бутылями бургундского?! Иль покрепче чего? Вы сказали мне: «Вон! Не притон эта тихая келья!» — и пошли мы в подъезд горевать, с подоконником счастье деля! О, как надобен свет вашему узкому ватерклозету в ультрамариновых волнах! Дома — Жан и Полина — двое отпрысков слабых от прежних попоек — в пыльной комнате тщетно справляют хозяйство. Мама вышла на промысел днем, а потом до рассвета стирала трусы из заношенных полу-оторванных кружев да юбку с пятнами сока граната и красок. Художники мало дают, но у них интересно. Флаг провинции Марр затмевает порой фонарь, потускневший от времени и протираний. В долгом ветре по улице полупустой проходит она, и ей вспоминаются таз серой пузырчатой пены с двумя волосками и красный гребень, который остался у художника Ван… — не припомню. Он предлагал мне руку и сердце. Выпил, должно быть, зеленоглазый и маленький Ван…

Отчего вы не пишете мне? Или ваши широкие окна замутились туманом, зависшим над Яузой прочно? Пестрый ком из залатанных юбок, корсетов и старых чулок перетянут старьевщиком и унесен за целковый. Надобно двери открыть и в кофте свободной перегнуться на улицу, чтобы увидели, но — астма меня мучает, ровно в девять часов каждый вечер, и провизор брезгует подать мне руку. Каждый вечер я кашляю, фру… как вас звали, милейшая фрау?

На остаток чаю и бублики от того тромбониста лег туман из вчерашнего пепла. Перевернуты трубы, просцениум осветился дождем. И играют тот старенький джаз в кабаре через дорогу.

Они группировались с наступлением сумерек — черные люди полувыселенного квартала. Целая луна была уже уложена на крышу, и в том месте, где сучья составляют сеть и особенно контрастны ряды колючей проволоки, в том месте, где свет так же плотен, как силуэт дома, и так же звенит, но контрапунктом, — в этом месте возник служитель фабрики. Он долго гнался за мной, а в воздухе свистел черный шнур, из которого торчало много разноцветных проводов.

Неизжитый картон, плоскогорья картин и приземистый ветер над башнями; вечный свет, вечный гул, вечный хохот витрин над забавами жизни вчерашними.

В каждом кубике, в толчее разрезанного света цвел адов огонь.