Врачи на целую неделю посадили Оскара и меня на карантин, проверяя, не принесли ли мы какую-нибудь заразу. Но в наших организмах и психике ничего неподобающего не нашлось — хотя это заключение не могло быть исчерпывающим, ведь гипотетикам ничего не стоило внедрить нечто, не поддающееся обнаружению. Нас сочли безопасными, образец, который мы доставили, хрустальная бабочка в герметическом контейнере, была мертва — или спала непробудным сном.
Известие о происшествии на Земле Уилкса быстро распространилось по Воксу. Всеобщий траур по погибшим солдатам и ученым был написан на лицах обследовавших нас с Оскаром врачей, как и на лице самого Оскара. Я не удержался и спросил его, каково это — испытывать чувства, усиленные переживаниями всего населения города.
— Мне больно, — ответил он. — Но это лучше, чем страдать в одиночку. Самым невыносимым для меня было ощущение после атаки, заглушившей «Корифея»: бесчисленные погибшие — и невозможность горевать вместе со всеми. Вот когда я испытал нестерпимую, неописуемую боль!
Словом «Корифей» здесь обозначалось понятие, для которого не существовало эквивалента в английском языке. В старинных словарях оно подавалось как заимствование из древнегреческого, означавшее «руководитель хора», «хормейстер». На Воксе так называли программный комплекс, сводивший воедино всю систему индивидуальных нейронных «узлов». Это было эмоциональное сердце Сети, «парламент любви и совести», как выражалась Эллисон.
Обособленное переживание (например, чувства вины или любви) некогда было неотъемлемой составляющей человеческой природы, видовой особенностью. Согласен, неплохо делиться тяжестью на душе с другими: это облегчает боль. Готовность каждого жителя Вокса разделить с ближним его горе была достойна восхищения. Но ценой этого взаимного утешения стала утрата личной автономности, права на приватность.
Я старался создать у Оскара впечатление, что все это вызывает у меня огромное любопытство, что я даже готов брать с него пример. Это тоже было частью нашего плана.
Лишь только закончился наш карантин, я поспешил к Эллисон. Едва отворилась дверь нашего совместного жилища, она, вся дрожа, бросилась ко мне на шею.
Ничего из того, что мы хотели друг другу сказать, нельзя было произнести вслух. Ласки, которые мы могли себе позволить, были испорчены ежесекундным самоконтролем. Немного погодя мы устроились в кухонном закутке, и Эллисон включила (по старинке, с ручного пульта) видеопоток — местный эквивалент программы новостей. Плачевное завершение нашей экспедиции мы наблюдали в замедленном виде, как какой-то подводный балет. Стеклянные бабочки падали из темноты на солдат и техников, как смертоносные снежинки, люди изумленно замирали, потом начинали пугающий танец, как марионетки, и падали один за другим, придавленные мерцающим грузом, чтобы умереть.
Мы просмотрели этот сюжет дважды, после чего я попросил Эллисон нажать на «стоп».
После столь катастрофической развязки на место событий был отправлен беспилотный аппарат с заданием заснять площадку с безопасного расстояния. Но на рассвете там уже ничего не напоминало о происшедшем: не осталось ни бездыханных тел, ни приборов, ни хрустальных насекомых, все это уничтоживших. Одни колоссальные и безучастные машины гипотетиков продолжали свое неспешное перемещение ползком по антарктической пустыне.
Провожая меня на встречу, Эллисон шепотом напомнила о необходимости продолжать втираться в доверие к Оскару, чему трагедия на Земле Уилкса не должна была помешать. Мы с Оскаром договорились встретиться на платформе над разбомбленным районом Вокс-Кора, чтобы полюбоваться, как продвигаются восстановительные работы. Я отправился туда заранее, кружным путем.
Чем лучше я узнавал Вокс-Кор, тем меньше считал его монолитом. Городская структура состояла, как объяснял Оскар, из пяти элементов: террасы, зоны, огороженные природные участки, равнины и ярусы. Все это были строгие технические термины. В то утро, перемещаясь то пешком, то на общественном транспорте, я миновал три террасы, один огороженный участок, увидел с моста, соединявшего два яруса, одну равнину. Каждодневный жизненный цикл Вокс-Кора, не знавший сезонности, состоял из шестнадцатичасового искусственного дня и восьмичасовой ночи, причем в каждом секторе дневной свет имел особый характер. На одной террасе он был рассеянным, как в дождливый день, а на огороженном парковом участке, по которому я прогулялся, он был ярким, как в солнечный полдень. С наступлением вечера мерцающие кварталы начинали казаться отдельными городами, между которыми простирались луга и леса — равнины, погруженные в безмолвную темноту.