Так было потому, что это были не подлинные воспоминания, а всего лишь записи в дневниках умершей. Я много узнала о себе и о мире, в котором жила, воображая себя Эллисон, но на самом деле никогда не переставала быть Трэей. Оскар прав: Эллисон была всего лишь средством спасения Трэи оттирании Вокса. И теперь вот оказалась у разбитого корыта.
Я встала с койки и перешла в кабину к Турку. Он по-прежнему бодрствовал, бдительно неся свою бесцельную вахту. Ветер снаружи понемногу утрачивал свою свирепость. Судя по датчикам, дождь, хлеставший по фюзеляжу, был горячим, как пар.
Я рассказала Турку свой сон и призналась, что у меня нет больше сил выдавать себя за Эллисон. Сказала ему, что не знаю имени, которым мне стоило бы называться. Меня ожидает смерть на пустой планете, и никто уже не узнает, кто я и кем была.
— Я знаю, кто ты, — возразил он.
Мы сели вместе на скамью перед переборкой, служившей нам виртуальным окном в мир. Он обнял меня и не выпускал, пока мне не полегчало.
И тогда он рассказал мне, что произошло в Вокс-Коре перед нашим бегством. Передал свой разговор с Оскаром и через Оскара с «Корифеем». Оказывается, он выдал им правду о себе.
— Какую правду?
Я думала, что знаю ее. Думала, он имеет в виду ту правду, которой избегал с тех пор, как мы подобрали его в пустыне Экватории, — страшную и очевидную правду о самом себе.
Но он рассказал мне другую историю — о том, как в юности убил человека, на тогда еще живой Земле. Он говорил с трудом, с суровой сдержанностью, отвернувшись и стиснув кулаки. Я внимательно выслушала его, позволив выговориться.
Возможно, ему не хотелось, чтобы я стала что-то говорить в ответ на его признание. Возможно, мое молчание помогло бы ему лучше. Но мы остались теперь без будущего, и я не хотела умирать, утаив важную правду.
Дав ему успокоиться, я спросила:
— Хочешь, я отвечу на твой рассказ своим?
— Почему нет?
— Это рассказ об Эллисон. Дело происходило тогда же, на той же Земле. Но этим сходство с твоей историей исчерпывается. Просто у меня давно нечиста совесть.
Он кивнул и приготовился слушать.
— Отец Эллисон в молодости служил в армии, — начала я, — в далеких краях, еще до Спина. Когда родилась Эллисон, ему было сорок лет, а когда ей исполнилось десять, он уже разменял шестой десяток. На день рождения он подарил ей картину в простой деревянной раме. Развернув подарок, она испытала разочарование: с чего он взял, что ее порадует любительская работа маслом — портрет женщины с младенцем? Он застенчиво признался, что сам его написал несколько лет назад, работая в своем кабинете по ночам. Женщина на картине — это мать Эллисон, а ребенок — она сама. Эллисон удивилась: отец не проявлял художественных талантов и зарабатывал на жизнь, держа обувной магазин; о литературе или живописи он вообще никогда не заговаривал. Он объяснил, что рождение дочери — лучшее событие в его жизни, вот ему и захотелось его увековечить, зафиксировать это чувство, и он написал картину как напоминание о счастье, которое испытал. Теперь он решил передать ее Эллисон. Дочь поняла, что это хороший подарок, может, даже самый лучший из всех, какие ей дарили.
Через восемь лет у него обнаружили рак легких, что неудивительно: он с двенадцатилетнего возраста выкуривал по пачке сигарет в день. Несколько месяцев он пытался делать вид, что ничего не произошло, но слабел день ото дня и в конце концов перестал вставать с постели. Когда матери Эллисон стало слишком трудно за ним ухаживать — он уже не мог самостоятельно есть и ходить в туалет, — пришлось положить его в больницу, и Эллисон поняла, что домой отец уже не вернется. Ему был предоставлен так называемый паллиативный уход. Иными словами, врачи помогали ему умереть. Ему давали болеутоляющие, с каждым днем все большие дозы, но голова у него оставалась светлой до последней недели. Только он много плакал — врачи называли это «эмоциональной неустойчивостью». Однажды он попросил навещавшую его Эллисон принести в палату ту картину, чтобы он мог, глядя на нее, воскресить старые воспоминания.
Но она не смогла выполнить его просьбу: картины у нее больше не было. Сначала она повесила ее на стену над своей кроватью, но потом картина стала ее смущать незрелостью и сентиментальностью, ей не хотелось, чтобы ее видели друзья, поэтому она убрала ее с глаз долой, заперла в шкаф. Может, отец и заметил это тогда, но смолчал. Потом, избавляясь как-то раз от старья — своих детских вещичек, кукол и игрушек, к которым она больше не собиралась прикасаться, — она положила картину в коробку вместе со всем остальным и отнесла в лавку, через которую распределялись пожертвования.