От колоссальной толпы веяло мощью и каким-то великодушием.
Словно лев шёл.
«Словно победители!» подумал Пётр Петрович. У него почему-то слегка кружилась голова при этом зрелище и щекотало в горле.
Он был одет попроще, чтоб его не узнали и «не потребовали ещё речи, пожалуй».
Он сошёл с экипажа и подошёл к цепи.
– Не пропустите ли меня, господа, внутрь?
– Товарищи, разомкнитесь. Пропустите! – сказал мягко молодой рабочий с красной перевязкой на руке, очевидно, один из распорядителей охраны.
Цепь разомкнулась и сомкнулась снова.
Идти в тридцатитысячной толпе было свободно, словно он шёл по дороге один.
Если же кто-нибудь, торопясь и обгоняя, задевал его слегка плечом или локтем, оглядывался.
– Извините, пожалуйста! Я нечаянно!
Петру Петровичу вспомнилась парижская толпа, где толкают, ходят по ногам, облокачиваются на плечи, и никому не приходит в голову сказать:
– Pardon![9]
«Медовый месяц, даже первый день свободы и без призора. Лакомятся и даже объедаются вежливостью после „осади назад“», – с улыбкой подумал Пётр Петрович.
А из груди что-то поднималось всё выше и выше, подступало к горлу и щекотало всё сильнее и сильнее при виде этой невиданной русской толпы «мастеровщины».
Подвигаясь поближе к гробам, Пётр Петрович обогнал группу людей с белыми перевязками, с красным крестом на левой руке.
Пётр Петрович узнал двух знакомых докторов городской больницы. Три студента несли коробки с ватой и бинтами, склянки с жидкостями.
Это был организованный рабочими летучий отряд «скорой помощи».
Впереди шествия шёл оркестр реалистов и играл похоронный марш:
«Не бил барабан перед смутным полком»…
Толпа пела:
Заканчивали здесь, начинали там.
Запевали звонкие женские голоса, подхватывали мужские.
И песнь, не смолкая, перекатывалась, неслась над толпой.
Пётр Петрович слушал с удивлением.
Как все знали слова. Как все знали мотив. Как стройно пели.
Словно спевались годами.
Перед входом на кладбище толпа разделилась.
Среди убитых было пять русских и трое евреев.
Часть пошла за одними, часть – за другими.
– Я за еврейчиками!
– Я к еврейчикам приду потом!
Услышал Пётр Петрович сзади себя, невольно улыбнулся и оглянулся.
Говорили двое рабочих. Старый и молодой. Оба с серьёзными, угрюмыми лицами.
А к солдату, которого вели под руки впереди него двое рабочих, все обращались:
– Солдатик!
В воротах кладбища у Петра Петровича болезненно сжалось сердце.
Близ церкви, у самой дороги, как раз на пути тридцатитысячной толпы – их семейное «место».
Могилы его отца, его матушки, могилка его сына, которую весной жена сама убирала цветами.
«Их уж, вероятно, топчут сейчас».
И возмущение поднялось со дна его души, и он уж ненавидел эту толпу, её пение, её «знамёна».
«Какое мне дело до ваших движений, революций. Не топчите моего горя! Не топчите моего сердца! Не топчите того, что мне дороже всего на свете!»
Вот и их «место».
Проходя мимо, Пётр Петрович вынул платок и, делая вид, что сморкается, несколько раз вытер глаза.
Могила его сына, вся в цветах, стояла нетронутая, словно ветерок только дышал вокруг неё.
Толпа осторожно, деликатно обходила решётки, памятники, деревянные кресты, могильные холмики, и ничья рука не протянулась, чтоб сорвать хоть один цветок.
Цветы стояли свежие и нетронутые, и теплились, мигая, лампадки перед маленькими образками в крестах.
Петру Петровичу вспомнились похороны Чехова, на которых он был в Москве.
Самые поэтичные из похорон, которые когда-либо где-либо происходили.
Но когда интеллигентная толпа ушла с кладбища, после неё осталось месиво из растоптанных могил, поломанных крестов, втоптанных в грязь цветов, поваленных решёток, даже сдвинутых памятников.
За всю дорогу Пётр Петрович видел одного пьяного.
С огромной чёрной бородой и бледным видом, он махал рукой и кричал:
– Я говорю, пусть поют так, как пели первые, и им ничего не будет! Пусть поют так, как пели первые! ничего не будет! И ничевошеньки не будет!
Его окружали рабочие с красными значками на груди, что-то говорили. Группа, скрыв пьяного в средине, пошла куда-то в сторону, и всё стало тихо.
Под белые глазетовые гроба с венками из живых цветов поддели полотенца.
Задребезжал старый голос священника.
– Вечная память! Вечная память! – могуче полилось кругом могил.
А другая огромная толпа вдали слушала ораторов и пела русскую марсельезу.
И на фоне доносившихся издали возгласов марсельезы могучими аккордами лилось: