Выбрать главу

Сколько таких людей знал на свое веку Альгис, сколько таких окружает его и по сей день. Он напишет стихотворение острое, хлесткое, как бич, полное сдержанного гражданского гнева и боли, и его из-за актуальности опубликуют сразу в газетах, прочитают по радио. О нем, об Альгирдасе Пожере, снова заговорит критика, как о поэте боевом, наступательном, вспомнят его ранние жгучие стихи, какими зачитывались литовские комсомольцы лет двадцать назад, проведут параллель между теми стихами и этим, и обязательно кто-нибудь скажет в рецензии, что «есть еще порох в пороховницах».

Но больше всего Альгису хотелось увидеть реакцию на его стихотворение, которое он уже назвал «Жирные ласточки», старого Ионаса Шимкуса.

Нынешняя поездка в Москву, невзирая на то, что он осуществил здесь все, что замышлял, оставила в душе терпкий осадок горечи, непонятной и беспричинной. Казалось бы, нет никакого повода для тревоги. Двухтомник избранных стихотворений, переведенных на русский язык, принят в печать в крупнейшем московском издательстве. Солидный аванс получен, и цифра со многими нулями значится в аккредитиве, покоящемся у него в кармане. Он умышленно не перевел эти деньги на свой банковский счет, а взял аккредитив, потому что каждый уважающий себя мужчина должен иметь свободную сумму денег, ускользнувшую из-под контроля жены.

Альгиса очень тепло и с почтением принимали в Москве, в Союзе Писателей. Предложили творческую поездку в страны Латинской Америки. Очень дорогую. За счет Союза. Предложили, а не он попросил. А когда он великодушно согласился, сделав вид, что размышляет, как выкроить для этой поездки время, которого у него, конечно, в обрез, руководство Союза выразило свою радость, будто он им сделал большое одолжение. Ну, кто еще из пишущей братии в Литве может похвастать таким положением и таким успехом? Ведь он отлично знает, каких неимоверных усилий стоит другим добиться хотя бы половины того, чем обладает он. Ему же все дается легко, без всякого напряжения. Прочное имя и репутация в литературных кругах, созданные некогда, теперь работают сами на него. Он вступил в ту пору, когда пожинают лавры, и что бы он ни сделал, что бы ни написал, многоголосый хор газетных льстецов будет курить ему почтительный фимиам. А в случае откровенной неудачи вежливо промолчат, сделают вид, что ничего не случилось.

Так от чего же легонько посасывает у него на душе? Сколько ни перебирал в памяти Альгис, не мог вспомнить малейшего обидного случая, проявления неуважения к нему или иронии, ни одного укола его весьма болезненному самолюбию. Его везде принимали радушно, и радушие это выглядело искренним. Многие добивались его дружбы или хотя бы приятельских отношений и делали это безо всякой корысти, а только потому, что Альгис Пожера им импонировал. Не одни лишь женщины, но и мужчины откровенно им любовались, и блеск восхищения видел Альгис во многих глазах, когда его, высокого и стройного, как нестареющего атлета, с белесыми и мягкими, как лен, волосами, представляли в новой компании. Даже его легкий литовский акцент пользовался в Москве успехом, вызывая доброжелательные, а порой и влюбленные улыбки.

Но что-то произошло в Москве, мельком, как бы невзначай, капнувшее ложкой дегтя на его самолюбие, вынудившее сейчас искать тоненькие нити к первопричине неприятного ощущения, уже несколько дней не покидающего его, то вспыхивая, то притухая.

Старый Ионас Шимкус, отец Риты. Да. да. Этот скрюченный, но все еще жилистый паучок, с голой, как яйцо, головой. Московский литовец, говорящий политовски с русским акцентом, и прн этом крупнейший знаток литовского языка, всех тонкостей многочисленных наречий, бездонный кладезь старинного фольклора, с ясной юношеской памятью и неприятным скрипучим голосом, от которого веет сибирским холодом. Ровно двадцать лет просидел он в лагере на севере, в Сибири, продубился на морозе и усох, но выжил, вернулся в Москву и, как паучок, подвижный, окунулся в жизнь, словно позади ничего страшного не было. Оптимист и работяга, он быстро занял положение одного из ведущих переводчиков поэзии с литовского на русский, и этот двухтомник Альгирдаса Пожеры он перевел и, редактировал. Причем стихи, переведенные прежде другими, он перевел заново, придав им свежесть и блеск. Альгис, как в лотерее, выиграл, попав в такие руки, и потому он скоро предстанет перед русскими читателями в самом лучшем виде, какого можно пожелать. В переводе Ионаса Шимкуса даже слабые, не совсем удавшиеся стихи, приобретали новую звонкость, краски, а порой становились неузнаваемыми, сохраняя лишь мысль первоисточника.

Альгис даже подумывал о том, чтобы поделиться со стариком частью своего гонорара, и это было бы абсолютно справедливо, и он даже осторожно намекнул ему, но встретил такую отчужденность и даже обиду, что больше и не пытался заговаривать об этом. Он был знаком с Шимкусом уже несколько лет и только в этот приезд в Москву был у него дома. И не один раз, а несколько. В двухкомнатной тесной квартирке в Новых Черемушках, где все дома, унылые коробки, были похожи, как близнецы, и даже шоферы такси долго плутали по одинаковым улицам, расспрашивали прохожих и ругались. Шимкус здесь жил с женой и дочерью. Дочь — Рита. В этой квартире Альгис с пей познакомился, а потом она почти каждый день, в обеденный перерыв, удирала с работы и до самого вечера была у Альгиса в казенном, но. довольно комфортабельном номере гостиницы «Украина». Там они предавались любви, по пять-шесть часов не вылезая из постели, словно им обоим по семнадцать, и с осунувшимися, мятыми лицами возвращались через всю Москву в Черемушки, и Альгис иногда провожал ее до подъезда, а раза два-три поднимался к старикам, задержавшись на лестничной площадке после ухода Риты, чтоб не вызвать дома подозрений. Предлог навещать Шимкусов был естественный: книга Альгиса, над которой трудился старик. И они допоздна засиживались, пили чай, порой коньячок, старик назидательно разглагольствовал, Рита вела себя непринужденно, ничем не выдавая их отношений.

Старика Альгис недолюбливал. Его подвижность и энергия в этом возрасте, после сибирской каторги, казались ненормальными, какой-то шутовской игрой в бодряка, и Альгис исподлобья разглядывал его, неумеренно оживленно говорившего о чем-то, все ожидая, что вот-вот он, как проколотый мяч, выпустит воздух и превратится в кучку тряпья. Благо, одет он был неряшливо, в старые поношенные вещи. И останется под тряпьем отсвечивающая бликами голова с водянистыми прозрачными глазами.