Выбрать главу

„Немец лежал в прежней позе — без ног, лицом вниз. Задравшийся мундир оголял на его спине серую рубаху и темные шлейки подтяжек, высоко натянувшие штаны на плоский худой зад. Несколько секунд Алексей изумленно смотрел только на подтяжки: они пугающе, ‘по-живому’ прилегали к спине мертвеца. Издали, перегнувшись, Алексей стволом пистолета осторожно прикрыл их подолом мундира и пьяной рысцой побежал со двора“.

Так о бое может писать человек, только сам хлебнувший окопной жизни, горя, крови и слез…

Воробьев начал войну рядовым необстрелянным бойцом, каких и описал в повести „Убиты под Москвой“, закончил ее командиром отдельной партизанской группы в Литве, изведав унижение и боль окруженца, а после — и долгожданную, выстраданную радость победы.

А что касаемо натурализма, то я могу, как бывший окопник, сказать, что не знаю ничего страшнее и натуралистичнее войны, где люди убивают людей…

Вернусь к повести, хотя, откровенно говоря, мне бы хотелось кончить читать повесть и говорить о ней на том месте, когда наши „долбанули“ фашистов, и затопать бы ногами, как до войны в темном зале кино, и закричать от восторга, видя, как краснозвездные танки гонятся за толпой врагов…

Но это там, в довоенном кино. А здесь немецкие самолеты наутро загнали дерзкую роту курсантов в сосновую рощу и завалили бомбами. Курсантов просто уничтожили, их закопали, сожгли заживо вместе с лесом.

Повесть „Убиты под Москвой“ не прочтешь просто так, на сон грядущий, потому что от нее, как от самой войны, болит сердце, сжимаются кулаки, хочется единственного: чтоб никогда-никогда не повторилось то, что произошло с кремлевскими курсантами, погибшими после бесславного судорожного боя, в нелепом одиночестве под Москвой…

Константин Воробьев силен там, где он пишет, точнее, живописует свободно, давая себе и своему воображению полный простор, а языку, кстати говоря, отличному, богатейшему оттенками и красками русскому языку, — полное дыхание, как на ветру, напоенному запахами родной ему курской земли, русских полей и садов.

И тогда огонь, зажженный им, горит во всю мочь, яростно и ярко».

Воспоминания Виктора Астафьева о Константине Воробьеве и связанном с ним нелегком процессе становления новой военной прозы содержатся в его статье «И все цветы живые», написанной в 1983 году. Приведу некоторые выдержки из нее:

«Примерно к середине шестидесятых годов творческое братство писателей-фронтовиков, быть может, и неширокое, но стойкое, приобрело уже заметные очертания. Бывшие истинные вояки, пришедшие в литературу почти все одинаково трудно, прорвали сопротивление окопавшегося в лакировочной литературе „противника“. Об этом непростом и нелегком становлении тогдашней молодой литературы даже нынешняя, вроде бы все знающая критика помалкивает, а стоило бы ей вместо того, чтобы перемалывать молотое, хвалить хвалимое, поинтересоваться архивами хотя бы того же Константина Воробьева и почитать ответы из столичных изданий — удивительные бы документы они для себя открыли!

Но чем периферийщиков больше игнорировали, оттирали и унижали, тем они жадней и привязчивей следили друг за другом и, прежде чем пожать руку собрата по войне, зачастую уже досконально знали его творчество, вступали в переписку, поддерживали, как могли, иногда и печатно. Но и требовали друг от друга будь здоров…»

Непосредственно о Воробьеве:

«Есть писатели, напоминающие мне старательного и умного пахаря, который встает до зари и без шума, гама, показной активности… делает свою трудную работу…

Но… и поныне случается, что судьба такого вот скромного труженика… в литературе проходит незамеченной… Укорный пример… — судьба писателя Константина Воробьева… Упомянешь его на встрече, назовешь в числе выдающихся… — недоумевают читатели, пожимают плечами или изумленно спросят: „Да уж не тот ли это Воробьев, что написал ‘Убиты под Москвой’, ‘Крик’…“ — „Тот, тот!“ — скажешь, и непременно последует: „Это ж замечательные вещи!“».

«Как нуждался Константин Воробьев в участии и поддержке. Как трудно пробивался в печать. Всю жизнь трудно, с нервотрепкой, доходя порой до отчаяния и душевной депрессии».

«Он долго и трудно шел в литературу, его рукописи громили московские рецензенты… громили беспощадно, изничтожающе… за „искажение положительного образа“, за „пацифизм“, за „дегероизацию“… В особенности досталось за „окопную правду“, за „натуралистическое“ изображение войны и за искажение „образа советского воина“…