Выбрать главу

В общем, меня ругали тоже пацифистом, а я взнялся на трибуну и поблагодарил за это, сказав, что „ненавижу смерть в любом проявлении, отрицаю войну в любом виде, и пока живу буду на том стоять, и называйте это каким хотите словом — иностранным — пацифист, или русским — жизнелюб“. Меня назвали после этого „политически недоразвитым“ и на том успокоились. То же будет и с тобой. Мне только жаль, что русаков талантливых клюют кривоклювые стервятники вроде Бровмана, и они же возносят до небес, выключают совершенно из сферы критической таких средних писателей, как Айтматов, и где-то судят о нашей литературе по таким „эталонам“, а „эталон-то“ серый, как пиджак. Я написал однажды об этом в „Лит. Газету“ и там перечислял тех, кого критика упорно „не замечает“, тратя время на Айтматова и иже с ним. „Литературка“ ответила, что да, де, бывает, но, мол, повесть „Алексей, сын Алексея“ как раз заметили и скоро дадим рецензию, а ее вот нету, и будет ли?

Был я недавно в Москве. Наслушался и наговорился. Многих писак спрашивал о тебе: „Читал?“ и почти все отвечали: „Нет!“ Вот так и живем. На нас идут сомкнутым строем, а мы, — как это у тебя в повести-то? — отвечаем „раздерганной ружейной пальбой“. Вот именно — „раздерганной!“. Разговаривал я с Михаилом Николаевичем Алексеевым — это хороший, порядочный человек и очень русский прозаик. А ведь ты, небось, не читал его романа „Вишневый омут“? Он непременно прочтет твоего „Алексея“ и еще кое-кто прочтет, и я думаю со временем дадут по зубам Бровманам разным, а то они ведь долбят тебя, пользуются безнаказанностью. Это они любят — лежачего бить, суки.

Ну, а ты клади на это с прибором.

Пишешь ты, голова, до завидного хорошо. Пишешь профессионально и чудишь кое-где не от скудости, а от щедрости таланта. Половина (вторая) повести этой проходит, как бы в бреду. Наверное, так и надо.

Я помню польский фильм „Сегодня ночью погибнет город“. Он без начала и конца, в нем нет главного действия и главного героя, в нем много вовсе не связанных между собой эпизодов. Его снимал (в это верится) человек, который и сам погибал под бомбежкой. И иначе этот фильм не мог быть снятым. Так и у тебя, когда бьют сверху и снизу, все происходит, как во сне, как в бреду; бывало в штаны нассышь и потом удивляешься, кто это тебе наделал сдуру?

И лица стерты, и события, и реальность вверх ногами, все сделано точно. Мне лишь показалась повесть недописанной, скомканной после того, как они (курсанты) расхуячили деревню, и как (потрясающий эпизод) солдат вел на штыке немца и кричал: „отдай, проститутка!“. И слова в конце повести точны, просты и потрясающи: „стерва… худая…“

Костя! Пришли скорее свою книгу повестей и рассказов, я чего-нибудь напишу о ней. Очень тебя полюбил, окаянного. И потому пишу тебе на „ты“. Чего величаться-то? Ты всего лишь на 5 лет старше меня и фронтовик тоже. Свой брат — славянин. Жаль, что ты живешь оторванно от России. У вас там побогаче, конечно, и все же неродное. У меня в Прибалтике, в Латвии, выходит книжка на латышском языке. Скоро (с 19-го марта) я буду уже в Ессентуках. Еду лечиться. Приложением к „Огоньку“ вот-вот выйдет моя книжечка, и я тебе ее пришлю. Письмо твое и рассказ „Первое письмо“ получил давно, откуда и узнал твою биографию.

Ну, будь здоров, дорогой!

Крепко обнимаю — Виктор».

Ответ Воробьева:

«Дорогой мой Виктор!

Это письмо не застанет, наверно, тебя, но не написать его было нельзя — Господи, как хорошо, что на земле моей сохранились люди, как ты, как Твардовский, Пастернак, Юрка Нагибин, Виктор Некрасов — и имя нам — легион! Не знаешь ли ты, мученическая душа твоя русская, отчего нас невозможно пронять? Отчего мы, несмотря на трехсотлетнее ярмо татар, розги Салтычихи, лагеря Берии и Сталина — сохранили живой, честный ум и веселый смех?

Нет, живы мы — столбовые русские смерды и дворяне, и никому, никогда не отдадим свой летучий — для нас неминучий — гений, всеохватную душу свою, умеющую любить, терпеть, прощать и помнить.

Я крепко, по-братски, обнимаю тебя, радуюсь тому, что нашел тебя, верю в то, что все мы — в рассеянии сущие — поймем, наконец, что друг без друга, без локтя и слова — нельзя.