Выбрать главу

— Сейчас забежал к редактору, договорился, что в следующий номер поставим твой рассказ…

— А куртку-то зачем ты надевал? — поинтересовался Воронин.

— А это… значит… я сначала сбегал на почту, отправил своей матери денежный перевод…

Умудренный жизнью писатель так подытожил этот знаковый эпизод своей писательской карьеры:

— Пожалуй, вот этот импульсивный рывок, возникшее чувство стыда у прожженного журналюги перед своей матерью, лучшая награда и за тот рассказ, и за весь наш тяжкий литературный труд.

Да, прочитанный текст пробудил душу, заставил вспомнить собственную забытую мать, но надолго ли этот заряд останется в душе человека?

…Книга рассказов «Последний поклон» прежде всего адресована старшему поколению, успевшему накопить горечь разочарований, постигшему за многие годы бесценность житейской мудрости своих матерей и отцов, дедушек и бабушек, с великой грустью перебирающему в памяти ничем еще не замутненные мечты озорного и неповторимого детства, особенно богатого впечатлениями, если оно проходило в небольшом городке или сельской местности.

«Мы пробили головами устоявшийся в распадке туман и побрели по нему, как по мягкой, податливой воде, выбредали из него медленно и бесшумно. Вот он уже по грудь нам, по пояс, до колен, и вдруг навстречу из-за дальних увалов плеснулось что-то яркое и празднично заискрилось, заиграло в лапках пихтача, на камнях, на валежниках, на упругих шляпках молодых маслят и в каждой травинке.

Над моей головой встрепенулась птичка, стряхнула горсть искорок и пропела звонким, чистым голосом, как будто она и не спала, будто все время была начеку: „Тить-тить-ти-тирри-и…“

— Что это, баба? — спросил я шепотом.

— Это Зорькина песня.

— Как?

— Зорькина песня. Птичка зорька утро встречает, всех птиц об этом оповещает».

Рассказы «Зорькина песня», «Запах сена», «Капалуха», возвращающие нас в невозвратный мир детства, можно цитировать до бесконечности…

В сентябре 1932 года Витя Астафьев пошел в первый класс овсянской школы. В упоминавшемся рассказе «Фотография, на которой меня нет» ребята запечатлены возле дома, ставшего для них школой. Для маленького Виктора это был хорошо знакомый дом. Он его помнил с раннего детства — это дом его деда по отцовской линии. Писатель Астафьев рассказ начинает так:

«Глухой зимою, во времена тихие, сонные нашу школу, помещавшуюся в бывшем кулацком доме (курсив мой. — Ю. Р.), взбудоражило неслыханно важное событие.

Из города на подводе приехал фотограф!

И не просто так приехал, по делу — приехал фотографировать.

И фотографировать не стариков и старух, не деревенский люд, алчущий быть увековеченным, а нас, учащихся овсянской школы».

Именно вот с этим выделенным нами уточнением, что школа помещалась в бывшем кулацком доме, Астафьев публиковал рассказ на протяжении десятков лет. Этими словами он не просто сам себе причинял боль. Надо думать, это была «затесь» внутреннего порядка; он надеялся дожить до того времени, когда сможет дописать рассказ, дополнить его описанием дома семьи Мазовых, который стал сельской школой.

В окончательной редакции рассказа (1996) Виктор Петрович вставил подробное описание дома, в который его, новорожденного, внесла его мама. Как помним, рожала Лидия своего сына в баньке.

«Кстати говоря, дом, приспособленный под школу, был рублен моим прадедом, Яковом Максимовичем, и начинал я учиться в родном доме прадеда и деда Павла. Родился я, правда, не в доме, а в бане. Для этого тайного дела места в нем не нашлось. Но из бани-то меня принесли в узелке сюда, в этот дом. Как и что в нем было — не помню. Помню лишь отголоски той жизни: дым, шум, многолюдье и руки, руки, поднимающие и подбрасывающие меня к потолку. Ружье на стене, как будто к ковру прибитое. Оно внушало почтительный страх…

Санки помню, подаренные старшим братом бабушки Марьи, которая была одних лет с моей мамой, хотя и приходилась ей свекровью. Замечательные, круто выгнутые санки с отводинами — полное подобие настоящих конских саней. На тех санках мне не разрешалось кататься из-за малости лет с горы, но мне хотелось кататься, и кто-нибудь из взрослых, чаще всего прадед или кто посвободней, садили меня в санки и волочили по полу сенок или по двору.

Папа мой отселился в зимовье, крытое занозистой, неровной дранью, отчего крыша при больших дождях протекала. Знаю по рассказам бабушки и, кажется, помню, как радовалась мама отделению от семьи свекра и обретению хозяйственной самостоятельности, пусть и в тесном, но в „своем углу“. Она все зимовье прибрала, перемыла, бессчетно белила и подбеливала печку. Папа грозился сделать в зимовье перегородку и вместо козырька-навеса сотворить настоящие сенки, но так и не исполнил своего намерения.