И когда Ланцелот надевал на голову Мальчика свою широкополую шляпу, это воспринималось как передача эстафеты Добра — действенного, отчетливого, а не расплывчатого. И была в этом жесте, как писала Наталья Кайдалова, «какая-то всеохватность нашей великой, грустной и, как думалось тогда, непобедимой культуры… Было впечатление, что героя окружает светлый, радужный ореол. Ведь это еще был только 1981 год, а в его устах монолог о любви и сострадании к людям звучал как евангельская проповедь…».
Виктор Авилов и сам относился к этой роли как к совершенно особенной. В одном из интервью он говорил: «Я воспринимаю приход Ланцелота как приход Мессии». Не больше и не меньше. Именно так воспринимал он рыцаря Ланцелота, а потому и манера его игры в «Драконе» была несколько иной — мягче, спокойнее, увереннее, чем обычно. Ведь Авилов отдавал себе отчет, что играет не просто «абсолютно положительного героя», а знаковую фигуру, в каком-то смысле ту самую «богоравную субстанцию», о которой он впоследствии скажет вполне определенно, рассуждая о своем Воланде из «Мастера и Маргариты».
Он пропустил роль Ланцелота через себя, через собственную человеческую природу и именно тогда, кажется, пришел к пониманию того высокого назначения театра, что сегодня утрачено, практически, начисто — нести со сцены свет, не позволять зрителям покидать театр в мрачных раздумьях, не отпускать их в непроглядную ночь, потому что, какими бы ни были они, многим еще предстоит убить в себе дракона, а потому надо быть терпеливым и помнить о том, что они «заслуживают тщательного ухода»…
Вообще, предметом дискуссионным является мнение о том, насколько влияет на артиста сыгранная им роль. Кто-то говорит о несомненном влиянии, кто-то это влияние опровергает, но Виктор Авилов принадлежал к разряду тех, кого роль невероятно обогащала по-человечески, личностно. Это, к слову сказать, тоже одна из характернейших черт того поколения, к которому Авилов принадлежал, — мы накапливали опыт, скорее, не из жизни, а из прочитанных книг, увиденных фильмов и спектаклей, умея проживать их как собственную реальность. Жизнь давала слишком мало, постоянно прячась за громкие слова, фальшивые лозунги, неприглядные поступки, а для того, чтобы различить за всем этим бряцанием и громом истинное, живое, — надо было все-таки обладать не только скудно развитым умом, который у нас был, а интеллектом, которого, увы, не было, и интуицией, которой тоже нужна была отсутствующая пища.
Авилов много думал и в глубоком проживании своих ролей обретал и интуицию, и интеллект. Он по-настоящему умел вжиться в те предлагаемые обстоятельства, которые раскрывались перед ним в пьесах, наделяя своих героев собственным темпераментом, собственным мнением о действительности и взаимоотношениях людей, собственной растерянностью перед теми или иными реалиями — и вольно или невольно эти черты закреплялись и переносились в реальность.
Кроме того, он стал очень много читать. Причем чтение его было избирательным — любил фантастику, любил книги, дающие возможность уходить в другие миры — мистические, раскрывающие непознанное в людях. Галина Галкина вспоминает: «Любил читать книги необычные, я все время удивлялась, всегда с книгой под мышкой, он в метро же ездил в последнее время, свою машину разбил — и ездил в метро. Шляпу надвинет на глаза, и обязательно под мышкой книга фантастическая, какие-то другие миры, он любил туда улетать, это была его естественная стихия. Одно время он зачитывался Д. Андреевым — „Роза мира“, ему это было понятно. Он читал и все это понимал… При отсутствии у него образования это было странно, наверное, но он сам ко всему пришел. Все, чего он достиг, — только благодаря своему внутреннему таланту. Счастье для него, что он попал в такие руки (я имею в виду режиссера театра, Валерия Беляковича), это помогло ему раскрыться».
Да, Виктор Авилов был типичным self-mades man, как принято определять подобный тип личности. Богато одаренный от природы, он не зарыл свой талант в землю, а всеми силами развивал его — чтением, для многих непонятным, глубоким проникновением в характеры своих персонажей, умением наблюдать за жизнью, делая свои выводы, вынося свои уроки. Постепенно, кирпичик за кирпичиком, он строил свою личность сам — умел отбирать необходимое для себя из книг, из живого общения с людьми, из процесса работы над ролью. Может быть, он до конца не отдавал себе в том отчета, но вот эта внезапно возникшая нелюбовь к комедийным персонажам и повышенный интерес к драматическим и даже трагедийным ролям несомненно связаны с углублением и ростом личности — ему хотелось принести, вложить в свою роль все то, что он узнал из книг, из общения с самыми разными людьми…
Но вернемся к Ланцелоту, который кажется одной из основных, «личностнообразующих» ролей в творчестве Виктора Авилова. В неопубликованном интервью артист говорил: «При первом дальнем взгляде кажется, что Гамлет — предел… А Ланцелот? Если говорить об этом философским языком, я считаю, что эта роль выше. По тем идеям, которые в ней заложены… Для меня прообраз Ланцелота — Георгий Победоносец. И я воспринимаю тексты Евгения Шварца с точки зрения Библии. Ведь в принципе там библейские посылы: возлюбите друг друга, не убий, не предай… Это отнюдь не детская сказка, это глубоко философская вещь… Это для любой страны и на любые времена! Мы играли спектакль при Брежневе, при Горбачеве, при Ельцине, и каждый раз в зале был живой отклик. Мне кажется, Шварц еще в полной мере не оценен. А он гениален!..»
Авилов очень сильно менялся в этот период, когда к нему пришли такие роли, как Мольер, шут Фолиаль, Ланцелот, а затем — Ихарев в «Игроках» Н. В. Гоголя, а затем Беранже в «Носорогах» Эжена Ионеско. Это ощущается и в его интервью, в которых неожиданно появляются крупные, значительные, нешаблонные мысли…
Вообще, когда читаешь интервью Виктора Авилова, создается впечатление, что он всегда чувствовал себя «не в своей тарелке» — отвечал неохотно, односложно, никогда не вдаваясь в подробности. Видимо, слишком глубоко внутри протекал процесс самопознания и познания мира, не было желания ничего демонстрировать, раскрывать. И не потому, что был интровертом — при его профессии это невозможно; потому что постоянно прислушивался к себе, веря в то, что только интуиция поведет по необходимому пути…
Что же касается Ланцелота, очень интересным представляется сравнение, найденное самим Виктором Авиловым: «Для меня Гамлет прежде всего это активное добро. И он очень близок… Ланцелоту… Они оба — рыцари. В них — все лучшее, что было когда-то (а может быть, это относится ко всем временам): вера в человека, в добро, честь и достоинство, благородство, умение прощать и быть великодушным».
Втайне он хотел того же для себя — уметь во всех жизненных перипетиях быть благородным, великодушным, уметь прощать, сохранять честь и достоинство при любых условиях, верить в человека. Он и старался так жить — с годами все больше и больше. Может быть, именно потому часто горько заблуждался, окружал себя порой недостойными людьми, совершал какие-то поступки под воздействием момента, а не продуманного чувства…
«Носороги», спектакль, вновь открывший нам «другого Авилова», появился в репертуаре Театра на Юго-Западе в 1982 году, скорее вопреки обстоятельствам, нежели благодаря им. Достаточно хотя бы вскользь вспомнить это глухое застойное время (смерть Л. И. Брежнева, приход к власти Ю. В. Андропова, ужесточение мер, направленных на трудовую дисциплину и борьбу с пьянством, и т. д.), чтобы понять, насколько не к месту были рассуждения Валерия Беляковича обо всех материях, запечатленных в пьесе классика абсурдизма Эжена Ионеско. Он мог сколько угодно говорить о том, что ставит антифашистскую пьесу, — было ясно, как день, что речь идет о тоталитарном государстве, все сильнее и сильнее «закручивающем гайки». Очень емко и точно написал об этом времени яркий, талантливый, безвременно ушедший питерский режиссер Владислав Пази в своей книге «Театральный транзит»: «…Тогда мы были уверены, что все это навсегда. По крайней мере, на протяжении нашей жизни. Блоковское „Умрешь, начнешь опять сначала, и повторится все, как встарь“ казалось написанным именно про нас. Ну, не будет Брежнева в телевизоре — будет следующий. Он и был. Но дело даже не в этом — время стояло. Застой — определение, хоть и прозвучавшее в официозе и затертое, но на удивление верное. В этом времени была своя, подчас достаточно достойная и интересная, но какая-то обреченно безрадостная жизнь. Хотя это была наша единственная жизнь — и мы над чем-то смеялись, на что-то соглашались, а от чего-то отказывались. Иногда было весело. Но радостно? Нет, не помню. Ну, может быть, изредка и ненадолго… „В поисках радости“ называлась одна из самых популярных пьес».