Георгий Юнгвальд-Хилькевич вспоминает: «Виктор очень любил свой театр. Преклонялся перед своим руководителем. Он очень гордился тем, что работает в этом театре. Но ему этого было мало. Его распирало. Он хотел снимать кино. Он хотел ставить спектакли. Он писал сценарии. Причем это странные какие-то были вещи. Он мечтал снять древнеримскую историю, „Калигулу“. Он спрашивал совета, а я ему отвечал:
— Я не могу тебе ничего посоветовать. То, что ты рассказываешь, по-моему, нельзя сделать. Не только в кино, но и вообще нигде.
Но как раз этим и отличаются гениальные люди: когда всем окружающим кажется, что это чушь и глупость, „бред сивой кобылы“, потом получается… „Восемь с половиной“, понимаете? Поэтому я всегда очень боюсь судить странные вещи. Всегда видны бездарность, графоманство. А дикий и необъяснимый талант!.. Очень жаль, что из этого ничего не вышло…»
Действительно — жаль. И не только потому, что фильм Виктора Авилова оказался бы интересным в любом случае — даже в случае провала. Ведь он дал бы нам возможность понять, куда вела артиста его возмужавшая, окрепшая мысль. Именно на этом материале — на «Калигуле» — Виктор Авилов, как представляется, стал мыслить совершенно иначе: крупнее, жестче. Столкнувшись с эстетикой Альбера Камю, он испытал своего рода шок — философский, культурный да и просто человеческий. Его стало интересовать то, что не интересовало прежде так настоятельно и остро. Это видно и по его интервью — Авилов перестал играть с корреспондентами в малообразованного шофера, которого каким-то неведомым ветром занесло в театр да и оставило там, чтобы веселить публику и «корчить рожи». Он стал размышлять — пусть порой и недостаточно логично, пусть порой и путано, но зрело и абсолютно профессионально.
И думается, именно после «Калигулы» отношение Виктора Авилова к комедийным ролям так резко изменилось. Нет, он порой любил повеселить зрителей и коллег своим ярким юмором и мимическим дарованием, но главные его интересы лежали уже в совершенно другой плоскости — Авилов жаждал ролей драматических, даже трагедийных, ярких, захватывающих. А потому не всегда ценил тот материал, который предлагал ему Валерий Белякович. Например, не любил роль Хлестакова, хотя играл ее поистине виртуозно!
Галина Галкина вспоминает: «Роли любимые и нелюбимые… Конечно, были и те и другие… Вот к Хлестакову — вроде главная роль в „Ревизоре“ — относился равнодушно. Говорил, что этот тип ему не интересен. Хотя играл потрясающе. Он все играл потрясающе. А вот душой не зацепился». В этих словах очень близкого Виктору человека — ключик к нашим размышлениям: с годами Виктору Авилову становилось все важнее «зацепиться душой», да так, чтобы невозможно было уже «отцепиться», забыть. А что цепляло сильнее прочего? Пространство мысли, противоречивость, сложность человека, образ которого надо воплотить на сцене или на экране, нестандартность, даже парадоксальность мышления. Пусть его видят злодеем, неврастеником, чуть ли не умалишенным — только ему, артисту, дано в полной мере постигнуть объем личности, ее изгибы…
«Психологию и поступки гоголевских героев мне трудно привязать к сегодняшней своей психике, — говорил он еще в конце 1980-х годов, — я переламываю себя, то есть играю их „по представлению“, как говорится. Такой для меня Хлестаков — до сих пор неопределенный, самое больное место в репертуаре. В структуре нашего спектакля он абсолютно оправдан. Но не во мне индивидуально».
Известно, что в истории мирового театра различают два основных направления: школу переживания и школу представления. Об этом Авилов не раз слышал от своего учителя, Валерия Беляковича. Но в эстетике Театра на Юго-Западе с самых первых шагов Белякович искал и нередко находил сочетание двух этих школ, двух направлений: множество его спектаклей родились на стыке, на пересечении «представления» и «переживания», хотя режиссер всегда был и остался приверженцем русской психологической театральной школы, в которой переживание исконно обреталось на первом месте. Но начинал он обучение своих неопытных молодых артистов именно с овладения методом представления (достаточно вспомнить первые спектакли студии!) — уже от него пролегал путь к переживанию, к глубокому вживанию в происходящее. И в этом была мудрость педагогики Валерия Беляковича — для самодеятельных артистов важно прежде всего «представить», ощутить себя в процессе игры. Без овладения элементами «школы представления» невозможно перейти к следующей, более высокой ступени — начаткам «школы переживания». Это — определенный и очень непростой путь…
Авилов был из тех, кто, может быть, дольше других задержался на этом пути — ведь в первых спектаклях Валерий Белякович тоже в основном использовал его уникальную внешность и врожденное чувство юмора, а уже позже…
Позже он, вероятно, разглядел: театр захватил Авилова настолько, что стало необходимо использовать и наработанное в душе — еще не до конца внятное самому начинающему артисту, но уже становящееся очевидным для прозорливого режиссера. А для Виктора Авилова начался тот кропотливый и неустанный труд, о котором говорил отец Сергий Булгаков: «Придать последний чекан душе». Он старался все глубже и глубже проникнуть в тайны собственных мыслей и чувств, не получивших фундаментального и разностороннего развития. Авилов двигался на ощупь — может быть, это и помогло ему не только познать себя самого, но и тоньше почувствовать другого человека, вплоть до выявившегося значительно позднее умения Виктора врачевать боль руками…
В цитированном не раз интервью Ольге Ненашевой Авилов говорил: «Есть разные актерские уровни. Одно дело самому вжиться в образ, прочувствовать его. Особенно в таких благодарных ролях, как Гамлет или Мольер, которых я играю на сцене. Выше-то у нас и нет ничего. Но другое дело — зрительскую душу провести через переживания своего героя, чтобы они открыли для себя всю эту боль и радость.
Я очень внимательно всегда слежу за залом, очень чутко прислушиваюсь к его безмолвной реакции, ощущаемой каким-то неведомым чувством. Моя задача — вызвать потрясение зала, эмоциональный взрыв! Дал импульс своей боли, и тебе в ответ такое сострадание! От этого плакать хочется…» А далее журналист комментирует: «Есть в этом человеке, несомненно, ставшем уже и без диплома профессионалом высокого класса, то, чему ни научить, ни выучиться невозможно. Неспроста о нем часто говорят и пишут как об актере редкой магической силы. Я лично ощутила это на лучших его спектаклях — „Мольере“ и „Гамлете“. Авилов властен управлять аудиторией. Он способен вынуть из вас душу, так глянуть, что мурашки по телу… Счастлив, должно быть, тот актер, чья индивидуальность дает столько пищи для зрительской фантазии. Это и позволяет Авилову никогда не менять свой облик и вместе с тем не впадать в противоречие с играемым образом».
Этот материал об артисте был, пожалуй, одним из самых серьезных — едва ли не впервые была сделана попытка постигнуть феномен Виктора Авилова, не распыляясь на умилительные подробности биографии, не выходя за пределы творческого пути. Авилов и сам был в этом материале собран и серьезен, как никогда прежде. Это было на подступах к «Калигуле», спектаклю, которым Виктор Авилов уже явно был увлечен. «Очень мощный материал, — говорил он. — И сколько там философских пластов!»
Каждая его новая роль становилась уроком постижения себя, своих возможностей, своего таланта, своих — что невероятно важно! — человеческих, личностных качеств, потому что Виктор Авилов на протяжении всей своей короткой жизни строил себя сам, используя в этом процессе самый различный, самый разнородный «материал». Его интервью цитировать чрезвычайно трудно — Авилов отвечал на вопросы довольно сумбурно и нередко односложно. Для того чтобы сделать с ним интересную беседу, надо было быть отличным журналистом, сосредоточенным на вопросах творческих и философских, не распыляясь на разговоры о личной жизни или пристрастиях в еде и напитках. Таких, к сожалению, почти не нашлось, поэтому в интервью Виктор предпочитал продолжать свою игру в случайно попавшего в театр шофера, водителя МАЗа.