«Вчера с утра чувствовал хорошо, – читаем мы в этом своеобразном дневнике, – чаю выпил 2 1/2 стакана с полубулкой. Завтракал кусок говядины. Хорошо обедал в 2 1/2 часа с аппетитом (ел) суп с говядиной и жаркое говяжье. Пили кофе 1 1/2 стакана пол-дубовый, после обеда хорошо. Чаю вечером пил 3 1/2 стакана. В 8 часов гулял, после прогулки забулькало и заворчало, слабость… Сегодня поутру чаю пил 3 стакана с полубулкой… Живот обвяз – давление и легкая тяжесть в голове, мочи выделяется не сильно…» и т. д.
Холеру молодой организм осилил, но, видно, болезнь эта для творчества даром не прошла. Позже, прожив несколько лет в Киеве, и потом, бывая в нем наездами, Васнецов так никогда и не обратился в своем творчестве к украинским темам. А ведь сам Киев для живописца с его стариной, Днепром, далями куда как соблазнителен.
От болезней, душевных и телесных, лучше всего все-таки лечит родина. И, не заезжая в Петербург, Виктор Михайлович отправился искать потерянное было здоровье – в Вятку.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
РЯБОВО. АКАДЕМИЯ. ПАРИЖ
Васнецов, как прилетная птица, порхал над родным гнездовьем, и кипучие слезы радости навертывались то и дело, то и дело.
– Раздериха ты, Раздериха! – говорил он оврагу.
– Здравствуй, дедушка Трифон! – умилялся он монастырским стенам, корпусам братских келий, куполам Успенского собора.
– Даль ты моя! Ах, даль ты моя вятская! – пело в нем над речной кручей, над ликующими сильными водами Вятки.
Васнецов летел-бежал по улицам, притрагиваясь иногда к домам, чтобы ощутить ответное тепло старых своих знакомцев. Ему казалось, что дома все живые, смотрят на него окнами и улыбаются.
Он чувствовал себя заговорщиком, и то был чудный заговор, заговор счастливых. А вот и библиотека.
Захотелось заглянуть в музей, что прибыло.
Музей организовал Петр Владимирович Алябьев, просвещенный вятский человек. В музее всякой всячине были рады. Минералы, окаменелости, гербарии, чучела животных, археология.
Пока стоял у дверей библиотеки, глазея на родное почти здание, мимо него прошли две девушки.
С одной встретился глазами, сердце вдруг дрогнуло. Еще постоял – оробел отчего-то. Все же вошел-таки в здание.
Ноги сами понесли по музею – догнать незнакомок.
– Васнецов! Милая знаменитость наша! – Раскрыв объятья, к художнику шел совершенно ему незнакомый человек.
– Простите? Какая же я знаменитость?
– Но, но!.. Мы и журналы выписываем, и «Художественный автограф» приобрели. Советую на живописный жанр переходить. Тут будьте любезны – талант весь наружу! Милейший Васнецов! Предлагаю вам договор: вы прославляете наш медвежий угол, а мы, то есть отчий край, соорудим вам памятничек по подписке. А?!
Васнецов, кивая головой, пятился от незнакомца, да и сиганул в соседнюю залу. Кто-то весело засмеялся. Они!
Развел руками.
– Идите с нами, мы вас спасем! – сказала румяная, со строгими глазами девушка.
Он подошел к открытой витрине, где темнела спираль огромного аммонита.
– Смотрите! Это же наша закаменелость. Видно, братья привезли.
Погладил.
– Камень, а ведь когда-то дышало, жило!
– Руками не трогать! – строго сказал смотритель. Васнецов покраснел, а девушки снова засмеялись.
– Не везет! – огорчился он.
– Отчего же не везет? Напротив, знаменитостью признали.
– А вот рассержусь, да и впрямь стану знаменитостью.
– А вы кто – писатель? – спросила девушка со строгими глазами.
– По рисовальной части.
– Он напишет твой портрет! – пообещала подруга.
– Напишу, – согласился Васнецов. – Непременно. Вышли из музея втроем.
– Как же зовут вас? – спросил Васнецов.
– Ну, как меня зовут, вам знать не очень-то интересно! – встряла бойкая.
– Александра Владимировна! – быстро назвалась девушка со строгими глазами. – Рязанцева.
– Виктор Михайлович… Васнецов.
– Вот и познакомились! – сказала бойкая.
– Да, – сказала Александра Владимировна просто и строго.
– Я бы хотел… Можно было бы… в храм сходить. Веселая девушка давилась смехом.
– Вот уже и в храм зовут!
– Нет! – вспыхнул Васнецов. – Художник Андриолли заканчивает роспись… Мне кажется, это интересно будет.
– Да, – сказала Александра Владимировна. – Мне это интересно.
– Тогда до завтра. Можно вот здесь и встретиться, если вам недалеко и удобно. В три пополудни.
– Мне удобно, – сказала Александра Владимировна.
С Васнецовым Михаил Францевич говорил теперь как с равным, ждал его слова, показывая ему картоны, приготовленные для очередного храма.
Его богоматерь была утонченно прекрасна, и ее сын с огромными глазами тоже был чудо-ребенок.
– Разве это не красиво? – спрашивал Андриолли, сам с удовольствием любуясь образом. – Можно ли написать человеческое лицо еще более прекрасным? Васнецов, можно или нет?
– Не знаю, – сокрушенный своей же честностью, признался Виктор Михайлович.
– Отчего же не знаете? Вы многое теперь видели! Встречалось ли вам в Академии или в Эрмитаже лицо, которое красотой превосходило бы это изображение?
– Не знаю, – тяжко вздохнул Васнецов.
– Да как же вы не знаете! Встречалось или не встречалось?
– Не знаю! Не знаю, что такое красота! – в отчаянье всплеснул руками Виктор Михайлович. – Поглядишь иногда, вроде бы и дурное, никакого совершенства, к идеалу близко не стоит, а лучше и не надо.
– Да какое же такое лицо вас поразило?
– Но ведь многие! Многие лица! Я, однако ж, возьму такой пример. Мадонна Литта и Мадонна Россо. У Мадонны Литты – лицо идеала, а у Мадонны Россо – со всем даже некрасивое лицо, но зато сколько в нем радости, оно вправду радуется младенцу.
Андриолли сел рядом, посмотрел на свою работу.
– Ах, Васнецов! В нашем деле всяк по-своему с ума сходит. Одно ясно, без нас мир был бы много беднее.
Повернулся к тихо, сидящему Аполлинарию.
– Вот брат ваш слушает нас, а на уме свое. Свою красоту будет искать и утверждать. Он многое успел, ваш брат.
Посмотрели рисунки Аполлинария.
– Много наивного, – сказал старший брат, – сама наивность эта симпатична. Но руки нет. Вроде бы можно и так, а можно по-другому. Рисунки есть, а художника не видно.
– Я тоже ему твержу: смелее, ярче. Он очень робок, даже вас робостью и застенчивостью превосходит. Но учиться ему надо обязательно. Я благодетелей приискивал, чтоб в Петербург послали. Жадничают. – Улыбнулся. – Теперь ваш, однако, черед показывать, чего достигли.
Виктор Михайлович сконфузился, он принес папку с работами, но разговор-то начался с живописи Андриолли, да еще спор вышел.
– Смелее, Васнецов! Я ведь знаю о вашем удивительном приключении с Академией.
Взял из рук молодого художника папку, открыл, стал раскладывать рисунки.
– Крепко, жизненно. В духе времени.
Задумался. И вдруг стиснул Васнецова сильными ладонями за плечи.
– Глядя на все это, уже теперь можно сказать – художник состоялся. Но!
Отошел к своей работе, сел, рассматривая.
– Смотрю, чего я сам достиг, а думаю о вашей судьбе, Васнецов. Можно всю жизнь положить на картинки для журналов. Дорэ – да! Но представьте себе Дорэ – на огромных холстах. Это был бы – колосс! Возьмите Иванова. У него есть эскиз картины. Достаточно большой и законченный. Все там почти так же, как на огромной картине. Но разве был бы он Ивановым, имея один только этот эскиз?
– Однако есть Федотов.
– Думаете, его будут знать?
– Будут.
– Может, и так. Но только перед его картиночками невозможно испытать того восторга, какой испытываешь, стоя перед монументом Иванова. Федотов – искусство, Иванов – деяние.
И снова обнял Васнецова.
– Как же я соскучился по спорам, по крикам во славу искусства. В провинции тоже можно творить. Одна опасность: натворить можно чересчур много. Деть себя некуда, – улыбнулся. – Как ваше здоровье?
– Лучше. Бронхи еще посвистывают, но кашель прошел. У каждого места свои преимущества. Я вот в Петербурге умудрился так истосковаться по Вятке, что, может, и заболел-то более от тоски, чем от простуды.