Выбрать главу

Репин сидел рядом с Виктором Михайловичем, и когда разговор стал общим, спросил быстрым шепотком:

– Полощут меня петербургские писаки? Ты только не скрывай! До нас тоже все доходит. Стасова видел? Он был тут в августе. Ох, оракул на мою голову!

– Обойдется, – сказал Васнецов, принимая очередную чашку чая из рук самого Алексея Петровича.

– Да ведь сворой кинулись – в клочья норовят порвать!

– Не порвут, со статейкой проще, нежели с собаками.

– Да как же проще! На всю Россию ославили, сюда уж докатилось.

– Господи! Да не читай ты все это.

– Золотые слова! – засмеялся Боголюбов. – Илья Ефимыч, Васнецов дело говорит – не читай.

– Ну, какое же это дело? – насупился Ренин. – У меня дети, я глава семейства, а меня дуроломом объявили.

– Вот и поклонитесь за то любезному вам Громовержцу. Он всю свою жизнь играет эту раз и навсегда избранную роль, – сказал Поленов.

– Не любите вы Владимира Васильевича, – сказал Репин. – На мозоли он вам, что ли, наступает?

Алексей Петрович улыбнулся.

– Илья Ефимович, а представьте себе человека, который на мозоль-то вам наступит. Ведь не обрадуетесь.

Речь шла о затянувшейся журнальной перепалке, затеянной Стасовым в журнале «Пчела». Не спрося разрешения, Стасов напечатал выдержки из заграничных к нему писем Репина. Например, такое: «…что Вам сказать о пресловутом Риме? Ведь он мне совсем не нравится: отживший, мертвый город, и даже следы-то жизни остались только пошлые, поповские (не то что в Венеции Дворец Дожей). Там один „Моисей“ Микеланджело действует поразительно, остальное, и с Рафаэлем во главе, такое старое, детское, что смотреть не хочется. Какая гадость тут в галереях!»

Журнал «Развлечение» тотчас откликнулся на статью Стасова с письмами Репина карикатурой и стихами.

Пришлец из северного края,Художник Репин в Риме жил,И, там искусство изучая,Все галереи посетил.И к другу Стасову в посланьеПрислал такое описанье:«Мне не по вкусу этот Рим, —Я очень недоволен им!..». . . .И Стасов с ним согласен в этом.Он собственным авторитетомЕго сужденье подтвердил,Изрекши так: «Сказать неложно,Как много сильного нам можноЖдать от художника с такойТалантливою головой!»Не правда ли, читатель мой,Что для судей таких, как Стасов,И репа лучше ананасов!

Гвалт поднялся в журналах страшный, Репину сочувствовали, но далеко не все… Вот как отнесся к происшествию Тургенев: «Кстати, о Репине. Вы, по Вашим словам, посмеивались, а он здесь ходил – да и до сих пор ходит – как огорошенный: до того ловко пришлась по его темени публикация его писем в „Пчеле“! Просто взвыл человек! Впрочем, он и без этого здесь бы не ужился: пора, пора ему под Ваше крылышко».

Письмо адресовано Стасову, тут и сарказм, и злость. А ведь всего год назад Репин работал над портретом Ивана Сергеевича и чуть ли не под рукоплескания семейства Виардо, сама мадам воскликнула даже: «Браво, монсир!» К слову сказать, именно Полина Виардо сорвала куда более живописный замысел портрета. У Репина уж и глаза, и руки разгорелись, и Тургенев почувствовал удачу художника, но мадам портрет забраковала, и пришлось начать заново. Новый вариант, ныне он в Третьяковке, устроил всех, кроме заказчика – Павла Михайловича Третьякова, да еще исполнителя. Видно, здесь-то и обозначилась первая паутина невидимых глазу трещинок. А потом у пенсионеров Академии, и Репина, и у Поленова, началась тоска по родине, с тоскою явилось убеждение, что годы заграничной жизни – идут прахом, собственное искусство падает, в душе пустота.

Чистосердечный Поленов в порыве горьких чувств написал матери: «Несмотря на все мнимые и настоящие парижские удобства и жизни и живописи, все-таки это чистый вздор за границей работать; это именно самое лучшее средство, чтобы стать ничтожеством, какими становятся все художники, прогнившие здесь шесть лет. Поэтому при первой возможности я вернусь в Россию, чтобы там самостоятельно начать работать…» Разговоры о загранице как о погубительнице таланта велись и при Тургеневе, и он принимал эти камешки в свой огород. А Репин ненароком мог ведь и булыжником запустить, очень даже увесистым.

По дороге от Боголюбова разговаривали об одном, о возвращении в Россию: то Репин говорил, то Поленов, однако ж о госте не забывали, показывали встречавшиеся на пути известные всему миру здания, кварталы, улицы.

Зашли в кафе, вернее, сели за столик на улице. Поленов что-то заказывал, Репин что-то спрашивал, мимо шли люди, легкие, нерусские. Многие улыбались. Васнецов старался понять, чему они все рады. Он смотрел, смотрел и понял: улыбка и люди отдельно друг от друга. Улыбку несли, как носят модную шляпку или даже кошелку.

– Виктор! Ты спишь? Совсем умаяли человека! – Репин, смеясь, пододвигал к нему полную тарелку вкусно, не по-русски пахнущей пищи.

Квартирку нашли уютную, опрятную.

Работать Поленов предложил в своей мастерской, но до работы ли было? С утра смотрели соборы и прежде всего Нотр-Дам.

О Сене Поленов сказал:

– Река совсем небольшая, а глядится величаво. Я долго ломал голову над секретом… Знаешь, в чем дело? В берегах. Они идут уступами, и подготовляют впечатление, и реке прибавляют.

– Сена – женского полу, а женский пол здесь, как я погляжу, из одних только красавиц.

– Верно! Умеют подать себя. Не покоряются слепорожденной природе. А главное – полное отсутствие российского «авось». У нас ведь иная красавица выйдет на люди от лени-то и заспанная, и встрепанная. Кикимора милей покажется.

На следующий день и опять с утра были проводы американца. Ездили в Булонский лес, пили и ели в шикарном ресторане, закатились к какому-то богачу в особняк, были танцы, изумительные, под стать гобеленам, женщины, потом опять улица, кабачок, совершенно сомнительный.

До постели добрался, когда уж солнце над деревьями поднялось. Проспали до вечера, вечером – к Боголюбову, а у Боголюбова Сен-Санс, была музыка, сначала серьезная, но не прошло часа, и Репин уж плясал знаменитый свой гопак, а он, тихоня Васнецов, пел вятские песни… Может, впервые в жизни чувствовал в себе шальное, счастливое легкомыслие. Исчезла постоянная озабоченность заказами, ответственностью перед меньшими братьями, перед самим собой, этими вечными поисками совершенства, страхом согрешить, впитанным с молоком матери, страхом прожить не ту, не свою жизнь, продешевить вроде бы.

– Господи, да ведь молодые же мы! – сказал он, ложась под утро в постель, нисколько не угрызенный муками совести.

Проснулся – вспомнил: обещал у Репина быть.

Репин воробышком поскакивал перед картиной.

– Вот он, подарок судьбы! – прищурил глаз, стрельнул по лицу и фигуре гостя. – Держи, Виктор! Вот тебе купеческая шуба на лисьем меху. Шапка. Надевай и садись-ка, брат. Буду с тебя писать Садко. Лучшей модели, чем ты, мне и не спилось. Только уж, брат, позабудь, что ты Васнецов – будь новгородским богатым гостем. Я уж бросил было эту мою мучительницу. Красивенькая, как конфетная обертка… Но ведь скоро домой, отчитываться надо.

Васнецов позировал с покорной терпеливостью.

– Не скучай! – сказал ему Репин. – Вот тебе драгоценная «Пчела» господина Прахова. Развлекись чтением о самом себе, тебя он жалует.

– А тебя разве нет?

– Жалует, жалует. – Репин писал азартно, быстро. – Ты гляди журналы-то! Вон лицо-то как озарилось!

– Статейка любопытная. «Выставка учеников Императорской Академии художеств. Неделю сряду слышал я одну только брань. Не можем однако ж пропустить без внимания программу господина Сурикова, исполненную на ту же тему, как у господина Шаховского… Недостаток выкупается качеством колорита и тем чувством живописности целого, которая так редко встречается даже у зрелых наших живописцев».