Выбрать главу

Русские художники всегда были строги в оценках, и прежде всего к своему искусству. Кстати, парижские рецензенты, умеющие и разносить, и восхвалять без меры, к добротной работе Поленова отнеслись вполне доброжелательно и серьезно. Вот несколько строк из парижского «Иллюстрированного мира» от 13 мая 1876 года. «Прекрасный мужской портрет г-на Поленова: кажется, что этот седобородый старик, сидящий с книгой в руках, дышит. Это сама жизнь, жизнь на склоне лет, тихая и задумчивая. Все подробности проработаны широко и точно».

Ну а какое впечатление произвела живописная Европа на Виктора Михайловича Васнецова? Ведь одно дело отзывы Поленова – экспонента Салона, и Крамского, судящего с высоты своего российского успеха и пишущего свои письма «для истории», и совсем другое дело – мнение молодого, без каких-либо заслуг художника.

7 мая Васнецов отчитался перед другом Максимовым о впечатлениях, вынесенных из Салона.

«Ну, братцы, я удивлен и поражен, – писал Виктор Михайлович. – И как вы думаете чем? А тем, что мы воображаем себе какую-то особенно высокую степень искусства в Париже и вообще за границей и оплевываем свое, а между тем мы сравнительно вовсе не так дурны… На 2000 с лишним всего картин 5, которые положительно нравятся; 10–15 тоже нравятся, а остальные почти все такая условщина, рутина, скука, что право совестно за свои прежние увлечения».

Характерные для русского человека строки! С детства приученные смотреть на Европу как на поставщика чудес, всяческих новинок и совершенств, почитая «их» куда умнее, тоньше, выше, русские люди, приезжая в заграницы, прежде всего испытывали радостное облегчение. Господи, такие же люди кругом, и дураков тоже много. А через какое-то время приходило понимание: вежливы от полного равнодушия к мимо проходящему человеку, живут, думая только о себе, о своей прибыли, о своем удобстве, о сбыте… Оттого, может, и улыбаются чаще, что с улыбкой сбыть самого себя, приятственного, легче.

Васнецов очень быстро и точно углядел корни «ненашенского» искусства.

«Правда, общий уровень техники всей общей массы картин лучше, чем у нас, – докладывал он своим российским товарищам по искусству, – т. е. рисунок и вообще техника выработаннее, но ведь это и немудрено. Тут каждому сколько-нибудь порядочному художнику является масса подражателей. Ну, подражать, во-первых, легче, а потом подражают, подражают, да и доработаются кой до чего для глаза приличного.

Фортуни – нынче их чуть не 10, Невиль явил(ся), опять 15 Невилей рождается. Коро? Сто Коро новых и т. далее. А у нас ведь всякий старается из всех сил именно не походить на другого».

Расхвалив картины Детайля, Хельмонского, Мункачи, раскритиковал модного Бонна, о русских же – Харламове, Репине, Поленове, Дмитриеве – пришлось сказать: «все так незначительно». С приговором, однако, Виктор Михайлович не спешит: «Вот вам в общих чертах первые впечатления о выставке. Я был даже лучшего мнения о французах, т. к. видел в магазинах очень хорошие картины… Но в конце концов нам все-таки много нужно работать, чтобы сравняться с ними в технике, особенно в рисунке…»

Три очень разных художника: Поленов, Крамской, Васнецов, особенно разных для того времени, а оценки Салона очень близкие и один и тот же вывод – нужно работать.

Самое большое впечатление на Васнецова произвела картина Детайля из ближайшей истории, собственно, из современности, война Франции и Пруссии. Чужая война, чужие убитые, а трагедия воспринимается как своя.

О своем надо говорить, о национальном, о самом главном – и это будет близко всем.

Картины картинами, а еще была жизнь, повседневность, требующая франков и франков.

Уже в первом письме Максимову Виктору Михайловичу приходится говорить о денежных делах.

«Ну и мою картину что ты не отдал за 300 рублей? – пока еще мягко укоряет он своего друга. – Ах ты Филька этакий. Да ведь в нынешнее время покупателя калачом не заманишь. Ну и благо 300… Это ведь около 1000 франков… Для меня теперь всякий рубль дорог. Ты ведь знаешь мои-то миллионы! За квартиру – комнаты (2) плачу 35 фр. в месяц. Завтрак и обед прилично стоит 3 фр. – а в месяц-то…»

И замечательная приписка. Как бы самому туго ни приходилось, думает и помнит о существующем без всяких средств брате. «Из денег, если получите, Горшков пускай 50 р. пошлет Аполлинарию».

Парижский адрес в ту пору у Васнецова был следующий: «Rue Frochot № 9». Однако очень скоро после отъезда на родину Поленова и Репина Виктор Михайлович переселился в Медону.

Сначала это было удивительным открытием: Париж и Петербург – две далекие друг от друга планеты, а вот Медона и Рябово, хоть и не одно и то же, но очень уж знакомое, близкое. Землю под грядки копать приходится что в Рябове, что в Медоне.

Дом был каменный, вечный. На дворе пахло молоком, лошадьми, скошенной травой. Траву Васнецов ходил косить вместе с хозяином, а потом сидели в тени у родника, пили красное вино и закусывали свежим хлебом с хрустящей корочкой.

На этюды уходил вместе со стадом, и это тоже очень нравилось крестьянину.

Рисовать землю и крестьян было так хорошо, так спокойно. И вдруг словно дьявол под локоть толкал: писать крестьян да пашню можно и дома. В чем смысл заграничной поездки? В учебе? Но где она, учеба? Где учителя?

Поленов, уезжая, выручил деньгами, совсем небольшими, но на сколько-то хватит.

Крамской обещал взять к себе на квартиру, покуда, правда, и сам не устроился, работает в мастерской Боголюбова, тот на лето перебрался в Трепор. Авось! Авось!

Да разве русский человек долго думает о том, как прожить: не о том его печали. Ему подавай дело, чтоб за правду стоять, за мир страдать. А тут ни гугенотки своей, ни Садко.

Покорно открывал папку с рисунками, перекладывал листы, ища в них большого сюжета.

Попался набросок трех богатырей. Написал в мастерской Поленова. Говорили о репинском подводном царстве, тут Вася и показал письмо Чистякова. Мудрец учитель и за тридевять земель слал советы.

«Скажите ему, – просил передать, – что в его картине не цвет воды задает тон, а веяние впечатления от былины задать должно тон воде и всему; вода тут ни при чем. Цвет и густота воды бывают разные, а былина такая – одна». Слова Чистякова о былине напомнили об одной старой мыслишке, он ее карандашиком, а может быть, и углем зарисовал сразу по возвращении из Рябова: лохматые могучие кони, могучая троица богатырей.