В огромной мастерской было чисто, светло и тихо.
– Люблю свежевымытые полы, – сказал Нестеров.
– Племянница постаралась.
– Хорошо у тебя. Как под волшебной шапкой.
– Под какой такой шапкой?
– Ну, не знаю, под какой. Словно, говорю, заповедное царство. За стенами великая буря, а здесь ни одна вещь с места не сошла.
– Это правда, – сказал Васнецов. Он отложил кисть и палитру, подошел к картине «Сивка-Бурка». – Небось осуждаешь… Жидковато! Сам знаю, что жидковато, да написалось эдак, и никак иначе.
На большой картине было слишком много легкого пространства: небо, терем, белый конь.
– Хитрым критикам иносказание подавай! Без иносказания уже вроде бы и картина не картина.
– А разве Баба Яга твоя не иносказание?
– Да нет же… У меня все в чистом виде, Баба Яга так Баба Яга. Погляди на «Царевну-Лягушку» – эвон как лебеди-то вверху летят, танцу вторят. Хорошо ведь летят, Михаил Васильевич? А плясунья-то! Истинная царевна.
– С Царевной-Лягушкой согласен. Это картина Васнецова.
– Они все мои… Мы с Горьким хорошо на сказках душу отвели. Горький меня понял. Тут вот на диване… он усы свои поглаживал, а я бороду. До чего же сладко с иным человеком беседуется… Вот говорят – сказка, детишкам на сон грядущий. А хотя бы и так! Только из снов-то этих и является на божий свет и душа народа, и ласка его, и хитрость, и вздох по несбыточному. В сказке – вся наша жизнь, ум, совесть…
– И бессовестность.
– И бессовестность, Михаил Васильевич! Правильно. На махинку мою погляди – сказка о спящей царевне, об уснувшем царстве. Что это, нелепица? Игра фантазии, никому не нужной?
– Ну а что же все-таки?
– Не знаю.
– Как же так?!
– Так вот, Михаил Васильевич. Может, мальчик-то какой-нибудь придет к моей картине, поглядит и расколдует. Всех нас расколдует.
– Почему же мальчик?
– Принцесса ведь! Для мальчиков принцессы очень даже притягательны.
– А не та ли в сказке мысль: беспробудный сон – это оберег всего нежного и прекрасного, что есть в народе, красота про запас, ради светлых грядущих дней?
– Вот видишь? Видишь, как ты хорошо придумал! А ведь не вьюноша. Значит, и нам с тобою, людям много пожившим, сказка все-таки нужна.
Виктор Михайлович сел было, но тотчас привскочил, тыча пальцем в усача в картине «Царевна Несмеяна».
– Видишь Катара?! Сюда я его поместил, пусть тут теперь живет. Помнишь, как подкручивал свои усишки – настоящий польский круль… Ах, Вильгельм Александрович, как ты теперь живешь-можешь? Ведь и ему семьдесят пять.
– А где он? Я его совсем из виду потерял.
– В Киеве. Он так и жил в меблирашках. А дом этот всем властям нравился. И у красных там был штаб, и у белых. Белые-то и приняли старика за шпиона, чуть не кокнули. Сбежал к Эмилии Львовне, да так и остался у них. Лёля его пожалела, золотая наша девочка.
И прикусил язык. Вылетела из головы давняя история. Нестеров с Лёлей чуть было под венец не пошли, да расстроилось дело. Васнецов считал, что к лучшему.
– Ничего, Виктор Михайлович, – сказал просто Нестеров. – У меня к Лёле доброе отношение… Ты про сказки свои говорил.
– Да! Вот они семь сказок – симфония. Я для нее выбирал, Михаил Васильевич, вечные темы. Вечно будут биться богатыри со змеюгами, вечно будут летать на коврах-самолетах царевны с царевичами. Скажешь, какой он розовый сироп развел, как сладко. – Нежно погладил новый «Ковер-самолет». – А по-моему, только розово… Цвета юности, девичьи цвета. А вот он Кащей. Народ о вечности больше нашего думает. Знаешь, Михаил Васильевич, я кое-что понимать начинай в новой жизни. Сам себе сопротивляюсь, но ведь не все же у них плохо. Очень много хорошего делается. Людей вот принялись учить. Всех без разбору… Да ты скажи, отчего мы с тобою здесь, а не во франциях, не в америках, как иные, и даже не в финляндиях?
– Вот ты и скажи, отчего.
– Да, оттого, что не говны! Красными флагами не помахивали, но и русскую землю не променяли. Ей не сладко, и нам не сладко!
Нестеров любовался неистовым стариком. Патриарх: седовлас, строен, как юноша, глаза сверкают.
– Ты слушаешь, Михаил Васильевич? Мы многим недовольны, ворчим, зубами, бывает, поскрипываем, но ярмо-то пало! Народ, кровь наша, ум наш, наша судьба – скинул ярмо и трость, которая столько веков охаживала простолюдина по спине, о господскую спину – да в мочало! в мочало!
– Ты красный у нас совсем!
– Я – старый, а все же не из таких, как Костя Коровин, как… Э! Чего их поминать-то!
Михаил Васильевич стал вдруг остреньким, лицом, бородкой, глаза выпуклые и те вытянулись вопросительными знаками.
– Ну, ладно! Мы ведь о сказках говорили! Скажи, Виктор Михайлович, положа руку на сердце, а не схоронился ли ты за сказку от жизни-то?
Васнецов крякнул, набычил голову.
– Хороший вопрос, – сказал, ударяя на «о». – Хо-ро-ший. Отвечу. И отвечу вопросом же. Куда было после Владимирского собора выше? Ку-да? Купчих писать? Государственный совет? После бога-то?! Выше бога нет, ибо это мечта всечеловеческая о всечеловеческом покое для земли и неба. Выше нет! Но есть нечто, что стоит вровень. Это, брат, сказка.
Они замолчали, поглядели на свои работы и принялись за дело горячо, посапывая, стараясь, как упрямые ребята.
– Пошли чай пить, Михаил Васильевич, – сказал наконец Васнецов, не без удовольствия оглядывая свою работу.
– Домой уж пора.
– Чайку-то давай выпьем. Как знать, много ли у нас впереди дней, а то ведь и часов.
Нестеров портрет Васнецова закончил в декабре 1925 года, а вот Виктор Михайлович свою работу оставил из-за холода. Сыну Михаилу, жившему в Праге, он писал о нестеровской работе: «О сходстве я сам говорить не могу: но, говорят, похож. Написан у меня в мастерской на фоне старых икон, так что, пожалуй, можно принять за торговца стар(ыми) иконами вроде Салина».
14 июля 1926 года Нестеров сообщил С. Н. Дурылину: «Портрет с меня почти написан. Сходство, кажется, большое, но то, что поставил себе художник (написать автора „Варфоломея“ и проч.) – задача не из легких. Кто портрет видел (из близких Виктора Михайловича) – находят его удачным. Нравится он и мне… Но годы берут свое… В чем, полагаю, я не ошибаюсь, это в том, что в портрете нет ничего вульгарного, дешевого, но и то сказать, что написан он Виктором Васнецовым, написавшим „Аленушку“, „Каменный век“, создавшим алтарь Владимирского собора! Это все к чему-то обязывает и от чего-то страхует».
А 26 июля С. Н. Дурылину ушло еще одно письмо.
«Сегодня отвечаю лишь несколькими строками: 23 июля в 11 часов вечера скончался Виктор Михайлович Васнецов! Помолитесь о душе его.
Васнецова не стало. Ушел из мира огромный талант. Большая народная душа.
Не фраза – Васнецова Россия будет помнить как лучшего из своих сынов, ее любившего горячо, трогательно, нежно.
Ваше и последующее поколение ему недодало в оценке, оно его не было уже способно чувствовать.
Виктор Михайлович умер мгновенно. Еще за час до кончины он бодро говорил с бывшими у него об искусстве, о моем портрете. Причем назвал его последним своим портретом».
Нестеров, последний из великих русских художников XIX столетия, принял на себя миссию летописца. Он считал, что и завершающий акт жизни Виктора Васнецова должен дойти до потомков со всею точностью и правдой, «Вот похоронили и Васнецова! Не стало большою художника, ушел мудрый человек.
Верю я, что немного пройдет лет, как затоскует русский человек, его душа по Васнецову, как тоскует душа эта по многому и многому, чего не умела ни видеть, ни понять. Ушел из немногих, горячо любивших Россию, ее народ, умевших в образах показать ее героев, всю сложность души того странного парода.
Однако попробую передать Вам то, что видел и пережил с 24 по 26 июля. Шли обычные и необычные панихиды. Приходили малоизвестные батюшки, пели импровизированные певчие…