Сзади в открытых дверях стояла Груня. Она с внимательным испугом глядела на стол, на спину Сеньковского. Виктор досадливо мотнул вбок головой.
— Кто там? — оглянулся Сеньковский. Груни уже не было.
— Да жена это, — сказал Вавич.
— А! — пустил дым Сеньковский. — Ну, так дурак ты будешь, если будешь преть тут в Московском да жидовок с водкой за подол хватать. С бакалейщиков живешь? Да? Ну и олух.
— Надо подумать… — и Виктор кивнул бровями.
— Подумать! — передразнил Сеньковский. — Заважничал? Балда ты! Завтра, завтра, говорю тебе, еще четыре бомбы будут, и никто тебя к чертям не вспомнит. Ты чего смотришь? Чего я хлопочу, скажешь? — Сеньковский вдруг сощурил глаза на Виктора, замолчал. — Есть интересик! — сказал раздельно и, не отводя взгляда, допил стакан, нащупал на столе хлеб, отломил. Жевал и глядел на Виктора.
Виктор опустил глаза в скатерть и, выпятив губы, тянул из папиросы.
— Ну, идет? — через минуту сказал Сеньковский.
— А чего делать? — сказал Виктор, все глядя вниз.
— Что надо. Что все. Ты думаешь, на дожде вымок, так дело сделал? Выучим, брат.
Виктор попробовал взглянуть на Сеньковского, но обвел взглядом мимо. Буфет глядел открытым пузом, и серело прямо в глаза пятно на скатерти, ложечка с варенья упала и лежала затылком в красной лужице; толстый дым шел вверх от папиросы Сеньковского, резал лицо его пополам. Вавич молчал. Груня не шла.
— Ну, коли хочешь, так форси и дуй тут рожи всякие. — Сеньковский встал. — Да! А я б тебе еще кое-что сказал бы, штучку одну! Да! — и Сеньковский прищелкнул языком. — Так, значит, сказать, что, мол, малую цену дают и отказываешься? Так? Помощником полицмейстера, что ли?
— Да я не говорю вовсе, что цену, — и Виктор тоже встал, — и зачем цену! К чертям собачьим! Никакую цену, и я не говорю помощником.
— А что ты говоришь?
— Да мне ко всем чертям! Все равно! — Виктор уже кричал. — Я ни на что не напрашиваюсь! Да! И ни от чего не отказываюсь. Понял? Сам ты болван.
— А не отказываешься, так я так и скажу. Чего орать-то? Петух и в самом деле.
— Что? — гаркнул Виктор, и мутно стало в голове от крови. Он присунул лицо вплотную к Сеньковскому, а сжатый кулак дрожал на отлете.
И губами, одними тоненькими губами Сеньковский сказал:
— Она-то и сказала, чтоб ты приходил завтра в двенадцать ровно, — и все улыбался и чего-то кивал подбородком за спину Вавичу.
Виктор круто оглянулся. Груня стояла сзади, с белым лицом, и в самые глаза в раскрытые кинулся взглядом Виктор.
— Ну а я пошел, пошел, — и Виктор не слышал, как прошагал Сеньковский.
— Я кричу «Витя! Витя», ты не слышишь ничего. Что это ты его бить? Витенька? Что он тебе говорил это? — Груня держала Виктора за плечи.
Виктор дышал, грудь не находила ходу, сердце стукало во все тело.
— Что он это говорил? — Груня глядела Виктору в самые зрачки.
— А, не надо! — Виктор нахмурился, дернулся и заспешил к себе в комнату. Задел, опрокинул кресло.
Виктор сел на кровать, как упал. Стал стягивать сапог, тянул рукой, бил в задок ногой. Сапог чуть сполз и вихлялся, и Виктор без толку со злобой бил им об пол:
— Тоже болван! Болван! Болван!
— Витя, Витя, дай я, — Груня присела на пол. Виктор будто не замечал, а сильней еще хлопал сапогом по полу. — Фрося, Фрося! — кричала в коридор Груня.
Фроська бегом вбежала и любопытными глазами глядела то на Виктора, то на Груню.
— Чего содом поднимать? — крикнул Виктор и сморщил лицо, глядел в пол между Фроськой и Груней. — Ну? Так и оставьте в покое! Нельзя сапога снять, чтоб хай в квартире не подняли. Ну, чего стоите?
Груня тихонько вышла, прикрыла тихо дверь. Виктор, не раздеваясь, в полуснятом сапоге лег на оправленное одеяло, на отвернутый белый уголок. Горько, как от дыму, было в груди.
— К чертям собачьим! — сказал Виктор вслух. И пустым жерновом завертелась голова. — Болваны, — шептал Виктор. — «Реноме» и болваны… все.
Подушка
КОЛЯ пил чай. И когда мама отворачивалась, глядел на нее украдкой вверх и старался без шума тянуть с блюдца чай. У мамы глаза красные, и все равно, о чем ни заговори, плачет. Потом остановятся глаза, на окно глядит, как ничего не видит, рот приоткрыт, и перекрестится.
— Мне один мальчик говорил, — начал Коля и нарочно набил рот хлебом, чтоб проще вышло, — он в нашем классе. Так его папу тоже, — Коля нагнулся к блюдцу, отхлебнул, — ждали аж два дня. Потом пришел поздно-поздно вечером. — Коля отвернулся в окно. — Заседали, говорит… Потом… — Коля взял новый кусок хлеба. — Потом, говорит, дайте мне чаю скорей, выпил аж пять стаканов и сразу спать. И как стал спать… — Коля совсем забил рот хлебом и припал к блюдцу.
Мама всхлипнула и вышла. Коля вскинулся, глядел ей вслед. Вскочил. В спальне мама плакала, вся уткнулась в подушку.
— Ей-богу! — говорил Коля. — Вот ей же богу. И чего ему врать. Охременко такой. Хороший такой. Мамочка! Но мама не отрывала головы и вся дергалась.
— Ну мамочка! Ну милая! — Коля хотел раскопать в подушке мамино лицо, но мама утыкалась глубже и глубже, как будто хотела закопаться насовсем насмерть.
— Ну, я побегу сейчас, сейчас. Они все там заседают, и прямо я зайцем прорвусь. Ей-богу! — кричал Коля на бегу. Он сорвал с вешалки шинель, бросился вон и выбежал в ворота.
Коля не знал, где заседают. Сторож в почтамте один, Алексей, он вот говорил еще вчера, что все еще заседают. А папа не ночевал. Коля то шел, то подбегал — скорей, скорей к почтамту, к Алексею. Прохожих было мало, хорошо было бежать. Потом пошло гуще, Коля толкал сам не видя кого — больших. Он свернул за угол — вон он, почтамт с тройным крыльцом. Народ густо толпился на перекрестке, Коля юрко пробивался, запыхавшись, — мама с подушкой стояла в голове и все глубже, глубже зарывалась. И вдруг совсем свободно, пустая мостовая перед почтамтом.
Коля пустился отчаянными ногами.
— Эй! Стой! Куда! — и свисток.
Коля бежал. У тройного крыльца стояли три солдата с ружьями. Один шагнул, чтоб не дать Коле ходу, и мотал головой:
— Прочь!
А сзади коротко свистали, кто-то шел. Коля оглянулся. Полицейский, околоточный идет к нему сзади. Близко совсем. Коля стал, оглянулся, там на перекрестке, как обрубленная, стояла толпа, шевелилась, гудела, и черные шинели городовых впереди.
— Стой! Тебе чего? Чего надо? Чего бежал? — Надзиратель уцепил Колю за плечо, замял шинель в руку.
— Письмо… — сказал Коля и проглотил слюну, — сдать…
— Какое? А ну давай, — и надзиратель нахмуренно глядел сверху. Тряхнул Колю за плечо. Толпа загудела.
— Чего вы дергаете? — упирался Коля.
— Давай письмо! А? Пой-дем!! — и надзиратель потащил Колю за плечо туда, к толпе, к городовым.
— Пугачева споймал, — поверх голосов гаркнул кто-то из толпы. — У кандалы его!
— А ну разойдись! — Надзиратель обернулся к почтамту и коротко свистнул три раза. Солдат на крыльце взял свисток, что висел на груди, и тоже свистнул три раза. Коля оглядывался то на солдат, то на толпу. Надзиратель крепко держал его за шинель. И вдруг с крыльца почтамта затопали, забряцали солдаты, наспех, полубегом. Вон офицер. Коля глянул на толпу, там было свободное место, только какой-то в тужурочке, обтрепанный, уходил вдоль улицы и грозился на ходу кулаком. Солдаты на ходу строились.
— Сведи! Выяснить! — крикнул надзиратель, толкнул Колю к городовому и пошел навстречу офицеру. Городовой тоже уцепил Колю за плечо.