Выбрать главу

Виктор смотрел, приоткрыв рот. Хотел сказать. Но чиновник подполз к ручке и оттеснил Вавича.

Виктор дома приказал Фроське:

— Собирай ужинать.

Но ужин уж стоял и ждал, прикрытый опрокинутыми тарелками. Фроська зажгла свет, ушлепала к себе в кухню. Виктор двигал с шумом стульями, уронил громко ножик. Груня не выходила.

— Аграфена Петровна, — громко сказал наконец Виктор, — на пару слов.

Виктор отпер дверь в Грунину комнату и крикнул:

— Очень важно, тут поговорить надо, а не…

Он оборвал речь, слышал, как в темноте заскрипела кровать, заворочалась Груня. Вышла, морщилась на свет, опять в этом желтом капоте, шаркала незастегнутыми ботинками, села напротив.

— Ну что?

— А вот то, — начал Виктор и подергал бровями вверх-вниз, — а вот то, что папаша-то ваш того!

И Виктор отогнул голову на плечо и щелкнул себя пальцем под скулой. Вышло хлестко, громко: шпок!

— Да-с! Говорили мне: по-па-хивает. — И Виктор несколько раз мотнул от губ и напирал глазами на Груню. Груня хмуро поглядела себе в колени.

— А ты письмо от мамаши получил? — и Груня сонно прищурилась на Виктора.

— Да, ну да, — дернулся Виктор.

— Она и мне писала. Пишет, чтоб рожать к ним ехать.

— Ну? — Виктор зло глядел на Груню, на отекшее лицо, на сонные постельные волосы с пушинками.

— Что ну? — ровным голосом говорила Груня. — Тебя я спрашиваю.

— Да я?.. — и Виктору на миг страшно показалось, и вдруг ярко ударила надежда — один! и вот глаз бы этих прищуренных, на него прищуренных… иной раз так бы и трахнул тарелкой через стол. Тьфу! Еще угадает, что рад, — и Виктор нахмурился в пол и чувствовал, как смотрит ему в лоб Груня, нащупать мог бы это место. — Да как хочешь, голубушка, — сказал через минуту Виктор и из-под бровей подглянул на Груню.

Груня медленно поднялась и, откинувшись назад, прошла, шаркая каблуками, к себе. Плотно и тихо притворила дверь.

Пиф-паф!

БЫЛО совсем рано. Коля встал первый и тихонько чистил под краном зубы. И вдруг звонок. Коле показалось, что так и ждал, что сейчас позвонят. Коля положил на плиту щеточку и на цыпочках побежал отпирать.

Башкин с силой вмахнулся боком в дверь.

— Коля! — уличным голосом вскрикнул Башкин.

— Тсс! — Коля поднял мокрый палец, мотнул головой назад — спят.

Но в комнатах уже зашевелились.

— Идем, идем! — шептал Башкин и тянул Колю в кухню. — Коля! У меня к тебе просьба, величайшая просьба, — Башкин топтался от окна к плите. — Коля! Проводи меня на вокзал, сейчас. Я сейчас уезжаю. Может быть, навсегда, навеки, как покойник. Насовсем! — и Башкин, глядя в окно, притопнул ногой.

— Мне к обедне, — вполголоса говорил Коля, — записывают, кто не был. — Коля взялся за щеточку.

— Но я тебя прошу! — Башкин шагнул к Коле и с размаху прихлопнул, прижал руками плечи, потряс с судорогой. — Поспеешь, милый мальчик мой, в половине восьмого поезд. — Башкин вынул часы и совал их Коле, чуть не мочил под краном. — Мне непременно, непременно, чтоб ты!

— Мы тоже, может быть, едем. К папе. В Сибирь. И все продаем. — У Коли басовито даже вышло, и все устанавливал щетку в стаканчик, не глядел на Башкина. Не спеша, закрывал порошок. Все вниз глядел.

— Мне нельзя ни минуты оставаться, — Башкин снова затоптался у плиты. Он схватил с плиты поваренную ложку, прижал к груди и глядел в окно. — Коля! Ведь есть Бог? — вдруг повернулся Башкин. — Ну, хоть еврейский, хоть какой-нибудь Бог?

Коля тер нахмуренное лицо полотенцем. Башкин все стоял, весь наклонившись вперед.

— Соломончика убили и папу его тоже. Тех, что в лавочке тогда, когда прятался. Насмерть.

И Коля кинул на плечо полотенце и вышел.

— Коля! Коля! — почти взвизгнул Башкин и бросился вслед.

— Что такое? Что такое это? — и Колина мать, полуодетая, морщилась из темной прихожей на Башкина. — Ах, — она сунулась назад в двери, — а я слышу, ничего понять не могу, с кем это он?

— Да я не хочу с ним, — слышал Башкин Колин голос из комнаты, — опять какой-нибудь. И мне в церковь все равно. Воскресенье.

— Можно? Можно? — стучался Башкин в дверь.

— Войдите.

Башкин рванулся в комнату, как был, в шапке, в пальто, в калошах.

— Коля! Мы на извозчике поедем. Никого не будет. Тот в тюрьме сидит, ей-богу, в тюрьме. Коля! Он просто сумасшедший и мерзавец, он и там про меня гадости говорит… всякие гадости. Коля! И назад поедешь на извозчике, честное слово. Колечка!

— Что такое, Семен Петрович? Что случилось? Я сейчас! — из-за двери голос Колиной мамы — булавки, должно быть, во рту, одевается.

— Дорогая моя!.. — с жаром начал Башкин и вдруг замолчал и с размаху сел на диван. — Да ничего, — вдруг веселым голосом заговорил Башкин. Он наклонился, положил локти на колени. — А я в шапке, как дурак! — и Башкин снял шапку, подержал, улыбаясь, и подбросил к потолку. Поймал неловко, захлопнул между ладошками, как моль. — Фу! — и он снова отвалился на спинку, откинул ногу.

Он улыбался толстыми губами, хмыкал смешком и вертел в носу длинным пальцем.

— Ты думаешь, — говорил, смеясь, Башкин, — что я твоего Соломончика убил? Коля прошел к матери.

— А может быть, меня сейчас убьют. Пи-иф! Па-аф! — тянул Башкин смешливым голосом. Он услышал, что скрипнула дверная ручка, вскочил. — А впрочем, черт с вами! — Он сразу повернулся спиной, видел боком глаза, как входила Колина мать, и разваренной походкой зашаркал калошами в прихожую, толкнул плечом дверь.

— Ко чер-тям! —

пел Башкин в дверях.

Ко зеленым, Зеленым Чертям! —

притаптывал на ходу ногой Башкин.

За воротами Башкин огляделся. Он шел широкими шагами к извозчику, все ускорял шаг.

— Подавай, подавай! — закричал Башкин и вскочил, не рядясь.

— Да ты как хочешь, — говорил Алешка. Санька увидал, что бережно вдруг, ласково поглядел на него Алешка. — Найдем двенадцатого. Ты думай, — и опять так поглядел.

«Неужели они так все между собой, ласково, бережно, — думал Санька, — а смерть тут между ними ходит. Оттого, может, и бережно, что смерть. И все надо по-настоящему, по самому, что только знаешь, лучшему. Что, может быть, последний раз. Чтоб вместе умереть. Оттого и знают, как жить надо».

Санька перекинул руку через спинку скамейки, повернулся к Алешке.

А за скамейкой из свежих прутиков выбивала сирень листки, и свежесть стояла над сиренью. И Саньке казалось, что если умирать, то навек останется свежая веселая сирень, и вот сейчас, если так думать, — она вечная, вечная, если это мой последний взгляд. И Санька медленно, всей грудью, натянул воздуху. Вечного. И сладким и вечным миг показалс��. И чистую правду можно говорить. И в голове будто стало чище, спокойней.

— А как же это? — спросил Санька и сам удивился, каким ровным прозрачным голосом.

— А ты решай, тогда будем говорить. — Алешка поднял камешек с мокрой дорожки, подкидывал на ладони и все так же мягко глядел в Санькино лицо.

— Да я решил, — сказал Санька, и вздох на миг запнулся в груди, и откатом жаркое полилось внутри.

— Может, подумаешь?

— Нет-нет! — замотал головой Санька и крепко взялся за спинку скамейки.

Алешка обвел взглядом сквозные кусты. В парке было пусто.

— В двенадцать тридцать идет поезд на Киев, курьерский. В багажном вагоне будет ящик железный, там из Государственного банка триста восемьдесят тысяч.

Алешка придвинулся ближе.

— В вагоне артельщик и жандарм. Пассажирских семь вагонов. В каждом вагоне свой человек.

Санька чувствовал, как волнение подпирает грудь, и не хотел, чтоб заметил Алешка.

— Ты сядешь в поезд. Через десять с половиною минут будет мостик…

Санька уж плохо слышал, что говорил Алешка, — он видел себя, как сел в поезд и как равнодушно будто бы смотрит в окно и ждет эту последнюю минуту, и сейчас должен громыхнуть под колесами мостик…