— Анна Григорьевна! Вы, вы, вы! верите, что я ваш друг? Анна Григорьевна медленно поднимала, протягивала руки. Башкин взялся за ручку двери. Анна Григорьевна протягивала к нему руки — Башкин вытянул вперед голову:
— А Варька! Варька-то! полицмейстерша проклятая, знаете? Живет с Миллером, — шепотом, ясным раздельным шепотом сказал Башкин, — знайте!
Он вышел. Анна Григорьевна не могла двинуться с места.
Анна Григорьевна у себя в спальне на коленках стояла в полутемной комнате, и святой Николай-чудотворец все держал с иконы руку — будто отстранял — нет, нет, не проси! А она сплела пальцы и до боли выворачивала их друг об друга и била сплетенными руками об пол:
— Яви, яви чудо! Молю! Ну молю же! Жизнь мою возьми, возьми! возьми! — и Анна Григорьевна стукала лицом об пол.
Дуня на цыпочках вошла в столовую и, не звякнув, поставила бурлящий самовар на стол.
— Умоли! Умоли его! — шептала Анна Григорьевна, шатала в тоске головой, и скрипели сдавленные зубы. — Умоли! Она знала, — в этот миг муж там, у генерал-губернатора.
— Умоли! — и Анне Григорьевне всей силой хотелось, чтоб вышла душа с этим вздохом, вышла бы жертвой, и опустил бы святитель неумолимую руку.
Так-с
— ЧТО же вы этим хотите сказать? — генерал Миллер глянул строгим и рассудительным взглядом на Тиктина. Глянул грудью со строгим Владимиром у воротника, аксельбантами, приличными, аккуратными, и спокойной звездой. Достойно и прямо стояли пиками две мельхиоровые крышки чернильниц по бокам. И серьезная лампа деловым зеленым уютом поддерживала ровный уверенный голос.
Андрей Степанович набрал в грудь воздуху, глянул на громадный кабинет, и в полутьме со стены глянул в ответ большой портрет великого князя Николая Николаевича, в рост; глянул сверху, опершись белой перчаткой на палаш.
— Да я ведь не возражаю, что принципиально вы, может быть, со своей точки зрения абсолютно правы, — Андрей Степанович умно нахмурился. — но ведь вы же допускаете тысячу случайностей, — Тиктин серьезным упором глянул в голубые блестящие глаза, — случайностей, которые могут привести к роковой несправедливости.
— Простите, — прилично и твердо зазвучал в огромной комнате круглый голос, — я военный и сам тем самым ставлю себя в зависимость и постоянную — да-с! — Миллер положил руку на стол, мягкую, с крепкими ногтями, и перстень с печатью на синем камне, — постоянную подсудность военному суду. Я сам ему вверяю себя. Каким же образом я могу…
— Но ведь студент не военный! Простите! Вы скажете, что военное положение и все должны… Но ведь надо же принимать во внимание и молодость и всю ту атмосферу, — Тиктин нагнулся через стол, — из этих же людей выходят деятели, государственные…
И Тиктин увидел на себе взгляд, как с ордена, со звезды — прямой, достойный, твердый и блестящий тем же блеском, и все сразу с генерала смотрело теми же глазами. Тиктин отряхнул волосы, — ведь это же учащийся! — и Тиктин встряхнул рукой над столом, и звякнула запонка в крахмальном манжете — дерзко немного. И вдруг вспомнил, как Анна Григорьевна рыдала в прихожей — «ведь его повесят, Саню нашего повесят, задушат же! Андрюша!»
— Ведь это не военные даже суды! нет! — Тиктин поднял голос. — Это военно-полевые суды, когда все, всякая жестокость замаскирована спехом, совершенно ненужным, которому нет оправданья! Чтоб прикрыть расправу и месть, что недостойно государства. Ведь не война же на самом деле, — Тиктин встал.
— Простите, — твердо сказал Миллер, как будто крепкий, жесткий кирпич положил, и стали слова в груди у Андрея Степановича, — простите! Не война! А как вы полагаете: можете вы гарантировать мне безопасность, если я хотя бы вас сейчас решусь проводить домой. Сейчас выйдем, и я с вами пешком дойду до вашего дома? Вернусь ли?
Тиктин молчал. Он стоял все еще с прислоненной к груди горстью.
— Так-с. А что же вы требуете, чтоб мы были ангелами? Простите, еще не наступило Царство Божие, чтоб ангелы могли управлять государством, — Миллер откинулся на спинку стула, он вытягивал средний ящик стола. Тиктин глядел на ящик.
Миллер вытянул из ящика толстый трос, заделанный крепко с конца проволокой.
— Вот это вам понравится? Так вот этой штукой они — ваши дети — я боюсь верить, — расправляются с нами. И без всяких судов, — Миллер встал и крепко в кулаке держал конец троса под лампой. — Это отобрано у одного, — и Миллер назидательно кивал головой. — А то — бац — и готово! Это в каком суде я приговорен, позвольте справиться?
Миллер стоял с тросом, смотрел в глаза, молчали минуту.
— Так что вот видите, — и Миллер сел. Трос положил на письменный стол поверх аккуратных бумаг. — Я вам гарантирую все от меня зависящие меры соблюдения законности, но если судебное решение… слушайте, — и Миллер заговорил глубоким голосом, — вы же не требовать пришли, чтоб я совершил беззаконие? И если этот человек ваш сын?.. У каждого, знаете ли, есть или был отец… — Миллер отвел руку и слегка шлепнул по ляжке. — Ну, будем надеяться, что все это недоразумение, — живо заговорил Миллер, выступил из-за стола, протягивал руку.
Подумайте
ПЕТР Саввич взял тихую привычку по воскресеньям заходить в городе в чайную. И водочку малым ходом уж подавали ему по знакомству в чайничке. И чаем даже подкра��ена «для блезиру». И Петр Саввич спокойно, с улыбкой, помешивал ложечкой — не в кабаке, не в кабаке, упаси Бог! Увидит кто. И без того разговор, и отламывал потихоньку бубличек, жевал, не торопясь. Людей смотрел, люди в блюдечки дуют, дуйте, дуйте, милые. Вот двое парней зашли, эти уж помоложе — и местов уж нет. — Позвольте присесть? — Ну как не позволить? — А пожалуйста, с дорогой душой. Чаю пареньки спрашивают — хватит места, да, Господи, я и пойду скоро. И вот один говорит чего-то.
— Чего это? — и Петр Саввич улыбается, наверное по-смешному что. И тот, что пониже, чернявый:
— Слушайте. У вас сидит один политический. Петр Саввич огребал скорей улыбку, еле собрал лицо в хмурость.
— Ну-с… не один, — сказал Петр Саввич и поскорей допил стакан.
— Так вот: нужно сделать полет. Не бойтесь, никто ничего знать не будет. Вы можете, он сидит в третьем корпусе. Скажите, сколько вы тысяч хотите.
— Это что то есть… тысяч? — и Петр Саввич уперся из-под бровей глазами в чернявого.
— Господин Сорокин, — говорил ровным голосом чернявый, — мы вам можем за это дать так, что вы вовсе можете уехать, хоть за границу, и мы даем вам паспорт, и можно жить, где хотите и как хотите. Можете в деревне себе малый маентех справить, ну, домик. Вас все равно выбросят со службы, это мы знаем, — и все говорит и наливает чай, и варенья спросил тот, что повыше, русая бородка. Петр Саввич молчал, сердито глядел в глаза чернявому.
«Черт их, кто такие», — думал Петр Саввич, вспомнил, что револьвер-то оставил, висит на гвозде на белой стенке, кобура на ремне.
— Вы будете совсем свободный человек и дочери можете помочь. Понимаете — в случае чего. У ней ребенок будет. А зять ваш…
Петр Саввич вдруг дернулся:
— Это как то есть зять!
— Не кричите, а можно тихо и весело все говорить. Зять ваш мерзавец, вы же к нему даже в гости…
Петр Саввич вдруг замотал вниз головой — хмель вышел было, а сейчас наплыл в голову, Петр Саввич покраснел, вспотел даже — шатал опущенной головой, бормотал:
— Вот и люди знают — подлец он, подлец он есть. Святое слово ваше — подлец.
— А вы ее можете к себе взять! — басовито заговорил что с бородкой. — Нет! И самому-то скоро в сторожа, что ли, ведь выкинут, через месяц, ну два, — выкинут. Вот уже в общую казарму перевели, небось?
Петр Саввич плохо слушал, что говорил с бородкой. Он глядел в сальные пятна на скатерти и думал, как бы этак, верно ведь, пришел этак к зятю: «А ну, Грунечка, может, ко мне? Погостить? А ну, собирайся-ка». Он — «что? куда?» — «К отцу! Погостить!» Почему нельзя? Очень даже просто. А потом назад — а ну-ка! Зови, зови! Беречь не умел, а ну-ка шиш, вот эдакий, — и Сорокин сложил толстыми пальцами шиш и крепко стукнул по краю стола.
— Не хотите? — спросил чернявый. — Вы испугались?