— Нельзя, нельзя, чтоб сына моего… — задыхалась Анна Григорьевна, — пове… повесили. Нет! Этого не может, не может быть, — и она сложенными руками ударила по коленям Варвару Андреевну. — Варя! Варенька!! — вдруг вскрикнула Анна Григорьевна, на миг испугалась: порчу, кажется, порчу, а все равно! — Никогда, никогда, — мотала головой Анна Григорьевна.
— Нет, нет, — сказала вдруг Варвара Андреевна, — садитесь, садитесь, я боюсь… вам нехорошо станет. — Она потянулась к звонку.
— Не надо! Умоляю! — схватила ее за руку Тиктина и прижала эту руку к губам, со страстью всасывалась в нее поцелуем.
— Садитесь, садитесь, — не отрывала руки Варвара Андреевна. Другой рукой она подталкивала старуху под локоть. — Ваш сын юрист? Он что же…
— Нет, нет, он естественник, он хороший, милый мальчик. Он учится, — говорила, перебивала себя Анна Григорьевна, вся в слезах.
— Мальчик? А он-то героем каким тут. Вообразите, — перебивала Варвара Андреевна, — он так тут рассказывал, будто кавказского абрека схватил. А револьвер?
— Нет… нет! — мотала головой Анна Григорьевна. — Не револьвер…
— А, может быть, он выдумал револьвер? — вдруг вскинулась всем лицом Варвара Андреевна. — Подложил! Подложил! Нет! Серье-о-озно! — пропела Варвара Андреевна. Она за плечи повернула к себе Тиктину, глядела ей в лицо. — Ведь мо-о-ог! Он наха-а-ал!
Анна Григорьевна ничего не понимала.
— Нет, нет. Он скромный…
— Да не сын, а Вавич, Вавич, квартальный! И он дурак. Ах, дурак! А я знаю, а я знаю! — вдруг вскочила с дивана полицмейстерша, она топталась, вертелась по ковру, пристукивала ногой. — Знаю! — и хлопнула в ладоши.
Анна Григорьевна следила за ней, за радостью, искала глазами помощи в вещах — они, чужие, упористо стояли на своих местах и улыбались с хозяйкой. У Анны Григорьевны бились губы и не выходили слова, она хотела снова стать на колени. А полицмейстерша вдруг схватила ее за голову, нагнулась и быстро заговорила в ухо.
— Да… есть, есть… — бормотала в ответ Анна Григорьевна, — кажется… наверно, наверно, браунинг.
— Только тсс! — подняла мизинчик полицмейстерша. — Только сегодня. Сейчас! — Она глянула на фарфоровые часики на полочке. — Ой, без четверти, после двенадцати ходить нельзя. Городового… Нет! У меня есть пропуски, Настю, моя Настя с вами пойдет. И только, — таинственным шепотом заговорила Варвара Андреевна, — только тихо, тихо и оберните, лучше в коробку. Нет! В картонку, как шляпу! и бумагами, бумагами! — она месила руками в воздухе, затыкала бумагами.
Анна Григорьевна убитыми глазами с мольбой ловила взгляд полицмейстерши, а она что-то лукаво думала и водила глазами по обоям.
— Ну, а сын мой, сын… — прошептала Анна Григорьевна.
Полицмейстерша вдруг глянула в глаза старухи и на миг остыла улыбка. Она быстро наклонилась и крепко поцеловала в щеку старуху.
— Все, все будет хорошо, честное слово, милая. Замечательно. — И Варвара Андреевна лукаво засмеялась. — Только идите, идите! — заторопила Варвара Андреевна, она подхватила под локоть Анну Григорьевну, поднимала ее с диванчика, нажимала звонок. — Настя! Настенька! Ку-ку! Ку-ку! — кричала в двери Варвара Андреевна.
На пружинах
— РУЧАЮСЬ вам, — говорил Ржевский Наденьке, — чем угодно ручаюсь, что за нами никто не следит.
Ржевский плотней уселся на сиденье пролетки и плотней взял Надю за талию. Надя повернулась к нему, мазнула перьями шляпы по лицу.
— Виновата!
— Это в порядке. Смотрите, какая вы шикарная дама. Да нет! С таким солидным кавалером! — Ржевский, смеясь, подкинул вверх подбородком. — А там, в пути, шляпку эту за окошко. Это в чемодан и простушкой. К доктору Кадомцеву. Там подводой двенадцать верст. Сестрой в больницу. И прошу — под своим именем. Пожалуйста. Вас все равно ни одна собака там… А потом… уляжется, знаете. И передачи и письма — не беспокойтесь.
И у Наденьки стало на минуту спокойно на душе. И все у него выходит как-то кругло, обкатано, как вот голос у него — ровный и катится спокойно, округло.
Пролетка мягко подскакивала на резиновых шинах.
— Но вы меня простите, — Ржевский чуть придвинул лицо к Надиному уху, — ну неужели вам нравятся эти люди? Нет, нет, я понимаю, даже при разности культуры — в разбойника можно влюбиться, каким-нибудь, черт возьми, пиратом увлечься, ей-богу… даже тореадором. Но ведь тут же…
Наденька резко повернулась, завернула голову, глядела в глаза:
— Разве вам противен, что ли, рабочий класс! Пролетариат? Наденьке вдруг стало противно, что она успокоилась на тот миг, что она пользуется услугами этого адвоката с бархатами в голосе.
— Да, милая, — и Ржевский мягко и осторожно придавил талию, — ну, скажем, рабы. Класс? И есть же свои классовые рабские неприятные черты. Да-да, от рабства, мы же говорим про классовые… Ну а если б это классовое вам нравилось, — налево, извозчик! — крикнул Ржевский, — нравились бы вам рабы, так неужели вы старались бы, чтоб их не было.
— Рабства! Рабства! — крикнула Наденька.
— Ну, так слушайте — ведь без рабства и рабов бы вам не найти.
— Они бы изменились.
— Так я не знаю, понравились бы они вам тогда, ведь вы же рабов любили, а от них бы ничего не осталось — классового-то, что вам было… Да-да! К вокзалу! — опять крикнул Ржевский. — Я ведь вас провожаю до Ивановки, непременно, непременно, — шептал Ржевский на перроне, и Наденьке опять стало покойно, и руке было легко и мягко под ручку с Ржевским.
В купе Ржевский постелил Наденьке плед.
— Таня вам там конфет положила, давайте угощаться. — Наденька достала конфеты.
— Пожалуйста, — Ржевский ловко держал перед Надей коробку. — Да-с, — говорил Ржевский, поглядывая на дверь, — вам, может, конечно, нравится героизм борьбы…
— Да оставьте! — Наденька раздраженно бросила коробку на столик. — Они борются, да, за дело пролетариата.
— Не так громко, — сказал вполголоса Ржевский, — да, конечно, борются за свои интересы. За свои интересы борются все — и правительство и мои клиенты. Надежда Андреевна, вы не сердитесь на меня, если я такой необразованный, — и Ржевский так искренне и прямо поглядел на Надю, что вдруг мелькнули Танины глаза, и Наденька улыбнулась, даже сконфузилась, отвернулась, раскрыла коробку, сунула в рот конфету.
Ржевский с детской гримасой глядел на Надю.
— Ну, ну! — весело сказала Надя. — А кто же не борется за свои интересы, своего класса? — Надя сама не ожидала, что выйдет с такой добродушной насмешкой.
— Да вот интеллигенция, к которой я не смею, конечно, себя причислить, — наклонился к Наде Ржевский, — умирает за интересы чужого класса.
— Она не класс! — присасывая конфету, совсем налегке говорила Надя.
— Ну и не рабочий же класс? А если никакой, так могла бы и не бороться и не лезть в петли. Поезд тронулся.
— Мы вдвоем? — оглядывалась Надя.
— Билеты куплены, но пассажиры не поедут, — улыбнулся Ржевский. — Слушайте, в конце концов можно даже и бороться за то, чтоб класс перестал быть классом — какие же классы при…
— Слушайте, это папа вам велел агитировать меня или это Танечкина затея? — и Наденьке самой понравилось — так у ней насмешливо, по-дамски, вышло.
— Вот что, ведь мне скоро выходить. Билет у вас до самого конца, а выйдете на разъезде за Павловкой. И этот Кадомцев — чистейшей души старик. Вот интеллигенция уже коренная — тридцать пять лет в трущобах и талантливейший хирург. И жена из учительниц каких-то или фельдшериц… Ну, я собираюсь. Ну, дайте вашу ручку.
Наденька держала, тянула к себе руку, чтоб Ржевский не поцеловал. Ржевский не выпускал из своей.
— Подводу всегда достанете, торгуйтесь, это совсем придаст натуральности.
Наденька слушала, и Ржевский незаметно наклонился и поцеловал руку.
— Ну, успеха, — он помахал шляпой в дверях купе.
— Отвратительно, отвратительно, — шептала Надя, когда поезд катил дальше. Она сдернула шляпу, пыталась открыть окно, затолкала ногами под сиденье: к черту! К черту. — Котик такой, ах, скажите, — громко под шум вагона говорила со злобой Наденька и затискивала манто с черным кружевом в чемодан, — ноту в горле перекатывает: рабство! рабы-ы! — передразнивала Наденька.