Таинька самовар в кухне ставила проворной, торопливой рукой.
Вошел Виктор — мокрый, грязь на сапогах, и рубаха облипла, обрисовала, как голый. Стал обтирать сапоги, спиной к Таиньке.
— Даешь честное слово? — звонко сказала Таинька, словно решилась на что. Виктор голову назад выворотил.
— Секрет? Не скажу, ей-богу. У тебя секреты, точно поповна какая
— Нет, а сделаешь? Дай честное слово.
— Ты говори — что, а то опять, как тот раз…
— Тебе ничего не стоит, говори: честное слово.
— Ну, расчестное. — Виктор бросил в угол тряпку и стал, растопыря грязные руки, перед сестрой.
— Я тебе дам два рубля, — Таинька оглянулась на дверь, — и ты у меня рубль брал. Виктор кивнул головой.
— Ну, вот. Купи мне билет… на концерт… на все деньги, в самый первый ряд.
— А, вот что! — Виктор махнул рукой и забренчал в углу умывальником. — Вот приедешь ко мне, — говорил Виктор, не глядя на Таиньку, — так… так… того… хоть каждый день в театр.
— Ты чего это?
— А чего? Ничего: поступаю чиновником. Не здесь, конечно, не в наших Тетюшах этих.
— Говори, — сказала Таинька, — врешь. — Она махала самоварной трубой, и дым шел прямо в кухню. — Нет, а сделаешь, сделаешь, Витя? Только в самый первый.
В это время вошел старик.
— Дура, что ж ты — тараканов выкуривать? Самовара тут поставить не умеют… в этом доме.
Он вырвал у Таиньки трубу и стал старательно рассматривать, какой стороной надеть. Таинька выхватила и влепила трубу на место. Виктор пошел переодеваться.
Он слышал, как бурчал отец, выходя из кухни:
— Да врет он тебе. Глупости. Какой там — чиновником…чино-о-овником!
Помпеи
К ЧАЮ Виктор вышел в белоснежной рубахе, туго стянутой в талии. Тугие складки чуть петушком торчали сзади. Мокрые волосы лежали липким пробором. Лицо у Виктора было строгое, даже немного надменное.
Старик сидел в креслах и в ожидании своего большого стакана старательно размазывал масло по ломтику хлеба. Таинька из-за самовара поглядывала на Виктора быстрыми глазами.
— Нет, нет, — вдруг поднял руку Виктор, — сахару не клади, я сам положу.
Таинька удивилась, осторожно передала стакан.
— Благодарсте, — сказал церемонно Виктор. Виктор положил кусок, другой, — всегда пил с двумя, — а третий, морщась, стал ломать пополам.
Таинька смотрела, посмотрел и Всеволод Иваныч. Старик отхлебнул чаю, обжегся и вдруг глянул на Виктора.
— Ты про каких там чиновников Тайке болтал?
— Ни про каких, — сказал размеренно Виктор, глядя в чай. — Ни про каких не про чиновников, а просто выхожу в запас и поступаю на службу, — и тут Виктор с вызовом глянул на отца.
Таинька притаилась за самоваром и глядела на брата.
— На какую службу? — спросил старик. — Кем же тебя берут?
— Чиновником, — небрежно бросил Виктор и повернулся к сестре: — Что, лимона у нас никогда не бывает?
— Можно сбегать, — сказала Таинька шепотом.
— Каким же тебя чиновником? Ты ж солдат — и больше ничего. Солдафон!
— Чиновником внутренних дел. — Вавич старался сказать это как можно рассеяннее.
— Почтальоном вот разве, — и старик стал дуть в чай. — Так ты прямо и говори: иду, мол, в почтальоны, потому что больше никуда меня, дурака, не берут.
— Отлично, — сказал Виктор и наклонился, нахмурясь, — только я говорю, что в чиновники.
— Ну, в какие, в какие? — крикнул старик.
— В полицейские чиновники…
— Фиу! — старик засвистел и, глядя из-под бровей в упор на Виктора, сказал четко: — В крючки, значит?
Таинька нагнулась к блюдечку.
У Виктора дрогнула губа. Он поднял брови и сразу их нахмурил, как хлопнул.
— Крючки, крючки? — заговорил Виктор, заговорил громко, решительно. — Фараоны, может быть? Говорите: фараоны? А чуть что в переулке, — городовой! Ай-ай-ай! Да? А ну, снимите полицию на одну минуту — вас перережут всех!
Виктор встал.
— За занавеской сидеть всякий умеет. А что человек мерзнет всю ночь под окнами, так это — крючки? Взятки, скажете? Да? А в Государственном совете? — спешил, кричал Виктор.
Таинька плотней притянула дверь в спальню больной.
— Кузьмин-Караваев? — кричал Виктор. — А вышел в инженеры ваш Кузьмин-Краснобаев и тяпнул с подрядчика. Да! Первый сорт, подумаешь. А землемеры? По ошибке? Да? Ладно! Это выходит под дубом вековым сидеть и рассуждать… в креслах.
Виктор зло глянул на отца.
— В Англии, например, городовой — жалованье фунтами и первый человек. А если у нас человек для общей пользы мерзнет на углу и в трактире хватил рюмочку согреться, так это уж Содом и Помпея!
— Дура ты! Пом-пея! — сказал старик. — Дура, а говоришь, как прохвост.
Старик повернулся в кресле боком к столу.
— Да, — кричал Виктор, — а вашего хлеба я есть не желаю. Не желаю. Не невеста я.
— Какая же ты невеста? Ты — болван, — спокойно отрезал старик.
— Ну и ладно. Пускай болван. Виктор вышел в двери.
Тихо стало в комнате. Таинька поднялась и заглянула в самовар.
— Иди, скажи, — мотнул старик головой, — откуда это набрался? Помпея!
Последний номер
ТАИНЬКА теребила Виктора — всё требовала билет. Таинька ночью в постели не спала, все горела: мысли горели, и во рту сухо становилось. Она думала про концерт, про Израиля. Она сидит в первом ряду, смотрит прямо на него — вот он вышел… Таинька видела только черные вздутые вверх спутанные волосы и усы черной щеткой, а надето на нем что-то необыкновенное — золото, красное и синее, как на картах. Только все новое, блестящее. Он берет флейту, и все замирают. Сзади замирает весь зал. Он играет все сильней и мучительней и все больше и больше поворачивается к ней, к Таиньке. Совсем повернулся — и ей, ей играет Израиль. Сзади все затаили вздох, а он прямо повернулся к ней, полузакрыл глаза и томит звуками — и ей, ей одной играет. Она знает, что ей одной, а никто больше этого не знает: только она и Израиль. И Таинька на него пристально смотрит. Она впереди, прямо перед Израилем. Израиль вдруг поднимает чуть-чуть глаза и взглядывает на нее… Тут у Таиньки замирал дух, и все начиналось снова, опять сначала.
Виктор принес билет. Он был второго ряда и за два рубля. Таинька гневно, со слезами, глянула на брата. Но Виктор сейчас же сказал, что первого не продают.
— Там начальство, чины полиции и губернаторы всякие.
«Нет, во втором даже лучше, — он заметит… Он ее всюду заметит». Таинька положила синенькую бумажку в кошелечек и сунула под подушку.
Эту ночь ей жарче мечталось: она сжимала под подушкой свой кошелечек.
Только в среду Таинька вспомнила: что же она наденет и как же одна пойдет в концерт?
У Таиньки было всего одно выходное платье — коричневое с бархатной отделкой. Она поставила утюг, пробовала разгладить, но руки спешили, сбивались, и ничего не выходило.
Она заглаживала новые складки, какие-то косые, вбок. Прыскала, чуть не сожгла платья. Бросила наконец. Пусть, как будет.
— Ты сходила бы к Мироновичам, — сказал Всеволод Иваныч, — и вот письмо отнесла бы. Только уж брось все и сейчас ступай.
Было семь часов, и в восемь начинался в Дворянском собрании бенефисный концерт оркестра с сольными номерами.
Таинька ничего не сказала: закусила губу и опустила голову. Отец положил конверт на гладильную доску и постучал толстым пальцем.
— Вот кладу, смотри. Потом не ищи по всему дому.
Отец вышел. Таинька проворно скинула свое ситцевое платье и вскочила в коричневое, бросила доску с утюгом, зажала в руке кошелек с синей бумажкой, схватила конверт и выбежала во двор.
Никого еще не было в обтрепанном стареньком вестибюле Дворянского собрания. Только околоточный сидел на плешивом красном диване и курил, глядя в пол.
Таинька выбежала на улицу, она ушла в тень и ходила взад и вперед по пустой панели: от фонаря к фонарю. Письмо к Мироновичам топорщилось в кармане юбки. Но Таинька не шла к Мироновичам, она ходила вдоль стены собрания, считала, сколько раз она пройдет туда и назад.