Выбрать главу

Всеволод Иваныч смотрел сквозь рябые стекла на размокшую в грязь, в слякоть улицу, уже черную от ночи.

«Что сказать? Это я от гордости, что ли, ищу слов, — подумал Всеволод Иваныч, и вдруг защекотало в переносице, заходила грудь. — Ничего, никакого слова не надо искать, пойду прямо, заплачу, скажу: Витя, Витя! Неужели не поймет он?» И он не стал удерживать рыдания и поспешными шагами понес скорей рыдания к Вите. Он толкнул дверь, зашлепал туфлями, жалкими ему казались свои шаги, и он хотел этого… Рывком распахнул дверь к Виктору. Темно.

— Витя! Витя! — рвануло из груди у старика. Он хотел броситься к сыну. — Витя! — И он сделал в темноте шаг вперед, где была койка.

Все было тихо. Он был в пустой комнате. Он хотел повернуть назад и вдруг упал на постель Виктора. Он не умел плакать, и его душило, он задыхался и давился слезами. Ему так вдруг стало жалко себя, что он вдавил голову в подушку, поджал коленки и заплакал, во всю волю, как плакал мальчиком из-за обиды.

«И Тайка не приходит», — подумал Всеволод Иваныч про дочь, как про старшую сестру, и стало еще обиднее.

Грудь все дергалась, но слезы пошли ровнее, и Всеволод Иваныч крепче прижимался к мокрой подушке.

— А! А! — застонала в своей спальне старуха. Всеволод Иваныч вскочил, прислушался. Он тихо, с туфлями в руках, прокрался к жениной двери. Старуха ровно дышала, закрыв глаза.

«Во сне это, во сне», — подумал Всеволод Иваныч. Постоял, не шевелясь, минуту и прошел в свою комнату.

«Хорошо, что никто не слышал», — думал он у себя в кресле. Грудь еще вздрагивала, и он осторожно сморкался, чтоб не разбудить больную.

Пес вопросительно тявкнул басом, и через минуту — Тайны шаги. Вот топчется в кухне.

Всеволод Иваныч заперся на ключ и зажег свет.

Он сидел и курил, тупо глядя в темноту под стол.

Было три часа ночи. Лампа мигала и потрескивала в дымной комнате.

Всеволод Иваныч подвинул вдруг кресло к самому столу, и на большом листе, одном, какой нашел, стал писать, поминутно тыкая в высохшие чернила.

«Витя милый, — писал Всеволод Иваныч круглым, разбросанным почерком, — Витя милый, опомнись и приди в ум. Ты хочешь стать презренным человеком на всю жизнь. Ты будешь оплеван, дорогой ты мой, и никакой слезой этого не смоешь. Пойми, родной, на что ты идешь. Не мучай ты совести своей, не перекричишь ты ее никакими твоими Помпеями. Очнись ты. Если хочется быть честным, так не в квартальных это пробовать. Ты кричишь: „Надо, надо“. Кому-нибудь да надо. От воров. Так нам-то это с тобой не надо. Мы не крадем, не убийствуем. А мерзавцев — пусть другие мерзавцы за шиворот тягают, а не мы. Пусть их. Не для тебя это, Витя мой. Не трудно мне, с радостью моею буду тебя холить, живи с нами. Выучишься еще чему-нибудь. Да я сам тебя научу. Служи где-нибудь потихоньку. Смотри, и Таинька плачет. Опомнись, Витенька. Не марай ты себя навеки. Я помру скоро, мне недолго терпеть, а я об тебе. Не езжай, Витя, милый ты мой, оставайся с нами. А не хочешь, разводи что-нибудь. Вот травы, говорят, лекарственные, или вот кроликов, может быть. Вы бы с Таинькой. Не могу, Витя! не могу я так. А то хочешь, я дом продам, и ты что-нибудь устроишь. Мы с Таинькой на все согласны. Не уходи, милый мой.

Твой отец Вс. Вавич» — расчеркнулся по привычке и набрызгал пером.

Всеволод Иваныч заклеил конверт, вздохнул и при тухнущей лампе, еле разбирая буквы, написал:

«Виктору».

Положил перо. Но снова клюнул в чернильницу и приписал:

«Всеволодовичу Вавичу».

Хотелось еще украсить и укрепить конверт. Он уже почти вслепую приписал внизу

«От В. Вавича».

Осторожно повернул ключ в дверях, прокрался в носках по скрипучим ночным половицам к сыну в комнату и положил на середину стола.

Вприкуску

НАДЕНЬКА раньше, когда произносила слово «рабочие», всегда делала после этого слова легкую паузу, как бы вздох. И рабочие ей по всем разговорам и книжкам представлялись вроде тех, которые бывали на барельефах немецких художников — с умными, сосредоточенными, напряженными лицами, все по пояс голые, с тачками. Или с молотом на плече и гордой осанкой, с заграничным лицом. Она никак не могла думать, что те водопроводчики, которые чинили трубы в кухне, и есть рабочие. А если б ей и сказали это, она подумала бы: «Да, но не настоящие».

Ей представлялось, что она стоит перед ними, — они все сидят на скамьях рядами и с воспаленной надеждой глядят на нее. А она говорит, говорит, и лица загораются больше и больше, она как героиня, как Жанна д'Арк, и потом…она ведет их… она идет с ними в бой на баррикады, на «святой и правый бой».

Или вот еще: ее арестовывают, она дает всем уйти, она остается, пусть ее хватают — она отдает себя. И вот она в цепях, но она смотрит «гордо и смело». И ей хотелось, чтоб ее арестовали. Ее допрашивают, а она, подняв голову, отвечает:

«Да. Я это делала и буду делать, что бы вы со мной ни творили и чем бы ни грозили».

И они испуганно смотрят на нее, смущенные и раздавленные, с уважением, с затаенным восторгом. Она чувствовала наедине, в мечтах, восхищенные взгляды, как тогда, девочкой, когда умирала перед бабушкиным трюмо.

И теперь, когда она собиралась первый раз идти на кружок, Наденька надела белый воротничок, белые отвороченные рукавчики. Пусть арестовывают, это будет оттенять ее: девушка и жандармы.

Когда она шла по пустырю за Васильевым, она забыла эти приготовления: она думала, как начать.

— Вы примечайте, как пройти, — сказал Наденьке Васильев, они шли по Второй Слободской. — А как вас называть надо?

— Валя.

Васильев шел теперь рядом, как кавалер, и распахнул перед Наденькой калитку.

На дворе Аннушка возилась с самоваром, и красными зубами светилась над землей решетка.

— Шевели, шевели, — буркнул Филипп сестре. В сенях слышно было, как кто-то подбирал на мандолине вальс, а молодой голос говорил:

— Не туда. Дай, дурак, я сейчас.

— О, уже собрались, — сказал Филипп. — Прямо, все прямо, — он обогнал Наденьку и открыл дверь к себе.

В комнате было накурено дешевым табаком. Двое парнишек на кровати у Васильева вырывали друг у друга мандолину и хохотали. За столом сидел пожилой рабочий и внимательно рассматривал старый номер «Нивы». Двое других курили, клетчатая бумажка с шашками лежала перед ними на столе. Все оглянулись на двери, на Наденьку.

— Вот, знакомьтесь, — сказал весело Филипп. — А что, Кузьма не будет? — И он наклонился к пожилому рабочему, зашептал. Парнишки бережно положили мандолину на комод, притихли. И через минуту оба фыркнули. Глянули на Филиппа и отвернулись друг от друга — их распирал смех.

Игроки сгребли шашки и уставились на Наденьку. Один из них, веснушчатый и рыжий, стал корявыми пальцами наспех застегивать ворот рубахи, мигая на Наденьку, как спросонья.

Пожилой слабо и ласково улыбался, все кланяясь, сидя на стуле.

Наденька скинула свой маскарадный полу салоп, сбросила с головы черную мещанскую косынку. И по привычке поискала глазами зеркало. И вот в коричневом шерстяном платье, с этими белыми манжетами, она вдруг предстала барышней. Филипп искоса ударил глазом. Примерился, но стряхнулся и сказал:

— Стало быть, Кузьмы ждать не будем. А это, товарищи, будет товарищ Валя, заместо Петра. А просто сказать, у нас поминки моего деда — мертвого, а барышня у нас — дрова он у них колол, — и вот уважить покойника.

Филипп прищурил глаза и улыбался во все стороны.

— Присаживайтесь! — сказал Филипп. Все как-то враз грохнули стульями, хотя места было много.

Наденька села, Филипп выскочил в двери, и слышно было, как он кричал во дворе:

— Ковыряйся ты скорей, христа-ради. Тя-мно! Дуре и днем потемки.

— О чем же мы сегодня будем беседовать? — сказала Наденька и перевела дух.