Санька дернулся на стуле, стряхнул сон. В столовой спокойным басом часы пробили шесть. Санька закурил, глянул на Алешку: на белой рубахе резким квадратом чернела револьверная ручка. Санька представил, как Алешка крепко в руке сожмет эту ручку и будет тыкать, тыкать пулями, как он давеча тыкал пальцем в воздух остервенелой рукой. Вот наступают, толпой наваливают черные шинели, а он… И Санька представлял себе, как Алешка один стоит, и спирало дух, дышал часто. Вот схватят, топчут каблуками… У Саньки руки дергались, расширялись глаза, сжимались зубы. Потом отходило. Теперь он уже видел, что не Алешку, а его, Саньку, обступили, и уже морды у городовых сводит судорогой, сейчас в зубы… держат за руки… Санька поводил плечами, отмахивался головой. И прошипел вслух:
— Сволочи!
Санька встал. Ему хотелось вытянуть у Алешки из-за пояса браунинг и хоть подержать, зажать в руке черную рукоятку. Он сдавил в руке холодное стеклянное пресс-папье, сдавил так, что полосы остались на руке.
Далеко в кухне осторожно щелкнула дверь: Марфа с базара. Санька перевел забившийся дух и зашагал по ковру.
Башкин шлепал по лужам без разбора, спешил скорей отойти от приятелей. Ему нравилось, как он здорово кончил, и теперь боялся, чтоб не крикнули чего вдогонку. Он завернул за первый же угол.
Люди с правами его злили — за собой он не чувствовал этих прав. Он сбавил ход и сказал вслух:
— Обыкновенное туполюбие. Раздутая в чванство бездарность. Без-дар-ность, — крикнул Башкин громко, на всю улицу. — Цельная натура, — злился Башкин, — баран с крепким лбом, который долбит встречных, заборы, фонарные столбы, — для таких все удивительно ясно!
Башкин думал словами, как будто он произносил речь перед толпой и хотел доказать этой толпе, что цельные натуры — это идиоты, в том числе этот здоровый дылда, что собирался ему дать по морде. И пусть, пожалуйста, не хвастает своей цельностью. Цельней осла все равно не будут.
— Идиоты, форменные идиоты, — говорил Башкин вслух. Он старался говорить спокойно и веско. Примерил баском и завернул кругло «о».
— Идиоты! о-оты!
Через минуту Башкин уже думал, что этот студент не посмел бы и думать дать в морду, если бы он, Башкин, был бы атлет. Мускулы шарами, как арбузы, в рукавах перекатываются. Надо заниматься гимнастикой.
Башкин остановился и выкинул руки в стороны, как делал это на гимнастике в училище.
— Раз-два. Вперед, в стороны… Завтра куплю гири и начну.
Он снова пошел, размеренно и широко шагая. Он чувствовал, что устал от бессонной ночи. «Нет, не надо гирь, — думал Башкин, — просто: говорить всем, что он занимается гимнастикой и выжимает два пуда».
У ворот он нащупал в кармане гривенник и коротко ткнул в звонок. Пришлось ткнуть еще и еще.
«Обозлится дворник, обозлится, — думал Башкин. — Но мог же я в самом деле быть занят ночью важным делом. Мог дежурить у больного: до дворников ли? Тоже, скажите». И вслух сказал:
— Скажите, пожалуйста.
Башкин поднял голову и выпятил грудь. Во дворе резко хлопнула дверь и зашаркали тяжелые сапоги.
Башкин видел сквозь глазок в ворота, как шел дворник в белье, накинув на голову рваный тулуп.
Башкин ткнул гривенник в ладонь дворнику.
— Скажите, правда у вас болят зубы?
— Эк ты, черт проклятый, — ворчал дворник, тужился повернуть ключ.
— Мне почему-то кажется, что у вас болят зубы, — говорил Башкин, удаляясь от дворника. — Это ужасно мучительно, — говорил Башкин и вступил в черную дыру лестницы.
Сзади шаркали тяжелые сапоги по камням.
Башкин жил у вдовы-чиновницы, у пыльной старухи. Старуха никогда не раскрывала окон, вечно толклась в своей комнате и перекладывала старые платья из сундука в комод, из комода в старый дорожный баул, шуршала бумагой. Пыль мутным туманом расползалась по душной квартире. Махоркой, нафталином и грустным запахом старых вещей тянуло из сырого коридора. Казалось, старуха каждый день готовилась к отъезду. К вечеру уставала, и, когда Башкин спрашивал самовар, с трудом переводила дух и всегда отвечала:
— Да повремените… нельзя же все бросить, — и снова пихала слежалое старье в сундук.