Так что радости лётной у него теперь с избытком.
Но то – работа. За неделю, бывает, готовишься. Перетрясёт всего, выпотрошит – созреет спасительная пустота в оглохшем организме. А тут… сорвал по тревоге…
Псих Борька! Псих запущенный!
Сначала эмигрировать задумал. Съездил в Италию к бывшему однокурснику, разузнал всё. Однокурсник лет пять как врачом в миланской клинике, обещал всё устроить. Боря собирался с присущей ему тотальной основательностью: вечера напролёт просиживал в чатах, накупил кучу нужных книг, зубрил итальянский. Уже было заговорил и читал почти без словаря. А потом вдруг передумал. Ничего толком не объяснил. На родине, видите ли, решил остаться. Не хочет, видите ли, чужое обживать.
Теперь-то что? Теперь-то куда тебя, шизика, понесло? Где тебе родина?!
Когда-то, в детстве, всё было наоборот: это он, Виктор, то и дело куда-то встревал, жизнь мерил шишками набитыми. То в телефонный колодец свалится, то один в чужой район на дискотеку попрётся.
А Борис – даром что младше на три года – всегда правильный был. Как разлинованный. Никуда не падал, не встревал. Само собой – отличник, пионер-всем-пример. Заглянешь в его шкаф, а там сорочки, собственноручно им отутюженные – по стойке “смирно”, дистанция в одну ладонь. Ополчение на смотре. Бррр! С улицы придёт – сразу обувь мыть. Всегда.
В любую погоду. Придёт – и прямиком в ванную, мыть.
Младшенького то и дело Виктору в пример ставили: “Учился бы вот у Бореньки. Вот кто в жизни-то не пропадёт”.
И впрямь казалось: всё в его судьбе расписано наперёд, по клеточкам разложено. Брат Борька, человек-таблица.
Сам от себя устал, что ли? От правильности чрезмерной. Стёрся о прямые углы.
Да ну его! Слетать – и забыть. Забыть и печатью заверить: забыто.
Виктор не хотел, чтобы Люба вставала его провожать. И не потому, что уже несколько дней живут, недовольные друг другом, захлопнутые и затаившиеся… Не поругались, нет. Просто вдруг обиделись. У них с Любой случается. Внезапно, из-за мелочи какой-нибудь. Люба попросит покормить Рульку – а он забудет. “Ну что тебе, трудно? Она же голодная”. И – обида на неделю. Или он – обидится молча и носит. Вынашивает. Утренние затяжные сборы её бывают обидны. Все эти лаки, фены, “не пойму, лучше с поясом или без?”. Или за воскресным обедом она отпустит шпильку про его излишние килограммы. Вообще-то он и сам готов об этом пошутить, повздыхать насчёт растущего пуза – но в воскресенье, когда так хочется порадовать себя вкусным?!
В чём состояла причина размолвки в этот раз, Виктор не помнил. Помнил только: с утра был мрачен, а Люба, ничего не спрашивая, помрачнела в ответ. И потянулись глухонемые вечера…
Теперь вот встала, в дорогу собрать. Будто и не было ничего. Да и то сказать – ничего ведь и не было. Муть, невнятица.
Нет, не хотел, чтобы она его провожала. Даже тапки не стал искать, когда вставал, чтобы не шуметь.
При ней не сосредоточиться.
А мог бы.
Любые действия, когда совершаешь их в одиночестве, в умышленной тишине, ободряют и упорядочивают душу. Поставишь чашку на блюдце, она тихонько цокнет – есть в этом звуке что-то от стука дирижёрской палочки о пюпитр: скоро, вот-вот… Прижаться лбом к оконному стеклу, высматривая царапнувший синеву сумерек красный столбик термометра: ну-ка, что там у нас по Цельсию? Уронить струю кипятка на чёрные трупики чаинок и смотреть, как они, ожив ненадолго, летят, кувыркаются – голубями, чёрными голубями-перевёртышами…
– Ты скоро?
Вздрогнул от неожиданности. Крикнул через дверь:
– Иду.
Всё же зря жёны провожают мужей в дорогу. Подчёркивают остроту момента. Если что… ну, если вдруг – будет ей последнее воспоминание, как сидела напротив, позёвывая, пока он бутерброд жевал.
Бред! Отборный какой, заковыристый.
Сосредоточиться… Или лучше наоборот: коньяку стакан или таблетку снотворного? Паспорт, билет, бумажник – в кармане. Такси заказано. Что, в самолёт его такого, пришибленного, не пустят?
Виктор вышел. Тапки стояли под дверью ванной. Обул тапки.
– Наливать?
Люба кутается зябко в халат. Лицо помято, укушено сном.
– Наливай, я сейчас.
Пошёл в комнату одеваться.
Кошка Рулька серым призраком выступила из тёмной гостиной. Шепнула своё апатичное “мяу”, тиранулась выгнутым боком о его ногу.
И эта туда же! Тоже – провожает. Чёрт бы вас побрал, баб!
– Брысь!
А Рулька тоскливо, в спину ему: “Мяу”.
Одевшись, пришёл на кухню, сел перед дымящейся кружкой.