— Нисколько! — как отрезала Феничка, будто взрослая, непоколебимым ответом на давно продуманный вопрос.
— В самом деле? Вполне ручаешься за себя?
— Мама! Ты меня спрашивала: хотела ли бы я сама быть Годивою. Я отвечала: хочу. Как же мне, после того, стыдиться, что у меня мать — Годива? Не стыдилась, а гордилась бы…
Виктория Павловна взяла Феничку ладонями за виски, притянула к себе, поцеловала и произнесла серьезно:
— Смотри, девочка, я, может быть, когда-нибудь, напомню тебе эти твои слова…
— О, я не забуду!
Виктория Павловна продолжала ее удерживать:
— Скажи еще: ты понимаешь, что человек может быть обнажен не только телом, но и душою… всем нравственным существом своим?..
— Конечно, понимаю… Это — как исповедь… И, конечно, стыдно и страшно… Отец Маврикий добрый, ласковый и на исповеди почти не спрашивает, а больше сам говорит, а, между тем, уж как мы дрожим, когда идем к нему за ширмы…
— Видишь! А если исповедь не за ширмами, но пред народом — целою толпою, насмешливою, издевающеюся, злорадною?..
Феничка подумала и, решительно тряхнув головкою, сказала:
— Что же? Я читала «Катакомбы»: при апостолах так и было… все исповедовались при всех… А — кто издевается и злорадствует, — я же говорю тебе: пусть у него, как у этого бесстыдника, который подсмотрел Годиву, лопнут глаза…
Виктория Павловна крепко поцеловала ее в лоб и отпустила со вздохом. И, едва невинное личико девочки скрылось из глаз ее, пред умственным ее зрением выплыло, почему-то, как из тумана, грешное, беспокойное, но тоже с детскими глазами, только черными, лицо, — безобразное, с негритянскими раздутыми губами, но прекрасно одухотворенное глубоко потрясающим горем, — лицо Жени Лабеус, когда та, в Олегове, отчаянно лепетала ей:
— Я верила в тебя, Виктория… ах, как я в тебя верила!.. В силу твою, в правду твою… Нельзя было больше верить… А ты… а ты…
И потом — та же самая Женя… в рюриковской гостинице… ужасный сумеречный призрак спросонья… злобный, ненавистный… руки, нервно и цепко ухватившиеся за красный шелковый шарф, обмотанный вокруг горла спящей подруги…
— Я верила тебе, Виктория, я верила тебе, а ты обманула мою веру…
Вспоминала и, с сокрушением до отчаяния, шептала про себя:
— О, эти детские сердца! о, эти цельные натуры! Истинно уж, что тому, кто соблазнит вас, лучше повесить себе на шею камень осельний и ввергнуться в пучину морскую…
В тот же вечер Виктория Павловна написала Пожарскому в Петербург, что, поразмыслив хорошенько, готова выступить свидетельницей по «Аннушкиному делу» и предоставляет пресловутое Аннушкино письмо в полное распоряжение защиты. Пожарский отвечал короткою благодарственною телеграммою, а — вскоре вслед за тем, вот, теперь пришла и повестка Синева…
V.
Виктория Павловна пробыла у о. Маврикия, на этот раз, недолго. Сидела нетерпеливо, слушала рассеянно, отвечала вяло и небрежно и, с первым боем десяти на старинных стенных часах протопопова кабинета, так засуетилась и заторопилась уйти, что старик даже слегка обиделся:
— Да что вам не сидится? Свидание, что ли, назначили? — сердито пошутил он.
На что Виктория Павловна отвечала, с насильственным смехом:
— Вы не ошиблись!
И почти убежала, чувствуя себя смущенною, точно, в самом деле, девочка, которая бежит на первое свидание, — с пылающими, под кровом ночи, щеками, с жаром — почти до слез — в глазах…
Луна в ущербе уже поднималась, и в ее еще за-крышном, уныло-серебристом свете, тускло испятнавшем переулок слабыми тенями, Виктория Павловна не замедлила приметить черный силуэт человека-нетопыря в остроконечной суфейке, притаившегося шагах в пятидесяти от протопопова крыльца, к заколоченным воротам соседнего дома-особняка, много лет покинутого и нежилого, потому что находившегося в спорном владении не разделившихся наследников богатого купца Паробкова… Имя это Виктория Павловна ненавидела — тайным, глухим чувством, о котором никто не знал, как и о том, что значило это имя в ее молодой жизни, на самой ее заре, скорее даже в отрочестве, чем юности. [См. Виктория Павловна“ („Именины“).] Даже и теперь, завидев Экзакустодиана ждущим ее именно у паробковского дома, она суеверно вздрогнула сердцем. Но едва Экзакустодиан к ней приблизился, Виктория Павловна, вдруг, странно успокоилась, точно прочла в нем, тревожно движущемся призраке, волнение и испуг, большие ее собственных, и, — для битвы, которая ее ждала и звала, — почувствовала себя сильнейшею стороною…