— Не пойду я к тебе через три недели! — в мысленной злобе восклицала, про себя, Виктория Павловна, идя от Афинского, солнечною, жаркою улицею. — Что сказал? Это я и без тебя все знала, что ты сказал… Был перегиб — не было детей, исчез перегиб — зачался ребенок… Трудно как сообразить, подумаешь! Ты мне объясни тайну, во мне сотворившуюся, если на то достанет твоей науки, а иначе — грош ей цена и тебе с нею вместе…
Она шла как раз мимо собора, ярко сиявшего, под юным майским солнцем, белыми стенами и пятью золочеными главами… Блеск их показался Виктории Павловне даже оскорбительным, будто злорадным…
— Ишь слепит! — подумала она, — точно победу надо мною торжествует… Что же? Правда ведь… Здесь, по крайней мере, не просят отсрочки на три недели, а рубят напрямик, без компромиссов и условностей…. Чудо — и на колени перед ним! без разговоров! веруй и трепещи — трепещи, но веруй…
Кораблевая форма старинного рюриковского собора как-то впервые привлекла ее внимание:
— Какой гордый фрегат выстроили!.. Несется себе по житейскому морю, на белых парусах, мачты светят золочеными маковками, крест, как солнечное знамя, сыплет искрами… Не для нас!.. Mit schwarzen Segeln segelt mein Schiff wohl über das wilde Meer… Но как, же устала я от этого бесконечного плаванья под черными парусами, как оно меня истомило и издергало!.. Пересесть разве под новый-то флаг? Доставить Экзакустодиану торжество, отцу Маврикию удовольствие? А себе что? Розовый самообман, убаюкивающий глупцов? Так — неспособна!.. Вчера Экзакустодиан требовал: если не веруешь, сознайся, скажи… Не посмела, промолчала!.. Сегодня вот эти главы сверкающие смотрят — будто приглашают: ведь, веруешь же! сознайся, скажи, иди к нам!.. Не смею, молчу… Было бы смолоду — может быть, даже кокетничала бы сама с собою нерешительностью-то… Как же! Фауст в юбке!..
— Ах! Все это очень прекрасно, когда в теории и от тебя далеко… А, вот, когда прямо — житейски — в упор подступает, в глаза смотрит, за горло берет… тут на Фаустах-то не отъедешь!..
Проходя соборным сквером, мимо часовни, воздвигнутой городом в память спасения царской фамилии в Борках, Виктория Павловна заслышала из нее молебенное пение и приостановилась…
— Бывало, гимназистками, мы, в этой часовне, гадали о своей судьбе… Тогда она еще новенькая была, под мрамор, блестела золотом… Войдем — и первое, что услышим, как поют или читают, применяем к себе… Удивительные бывали совпадения… Попробовать разве и теперь… на склоне лет к бабьему веку?.. Что же? И часовня ведь постарела… Ишь какая сделалась тусклая, облупленная… По Сеньке и шапка!
Усмехнувшись, повернула к часовне, поднялась по медным узорным ступеням, мимо нищих и сборщиков, и — став в дверях, позади густой черноспинной толпы, — вытянула шею, ловя в настороженные уши неразборчивые слова, которые плыли к ней изнутри, вместе с синим кадильным дымом, вздохами и потным духом молящегося народа…
Гнусавый, профессионально привычный, голос бормотал равнодушно, безразлично:
— Се бо, яко бысть глас целования твоего во ушию моею, взыгрался младенец радощами во чреве моем…
Виктория Павловна откинулась, будто незримая рука ударила ее в лицо. И, закусив губу, бледная, медленно спустилась с медных ступенек. Но, едва нога ее коснулась щебня дорожки, она — что было духа, помчалась прочь от часовни, мимо цветочных клумб-вензелей и подстриженных кустарных шпалер соборного сквера. И так — в широкой шляпе своей, с дорогим кружевным зонтиком, над плечами, — скорее летела, чем шла, словно от погони, смущенным темным привидением, пока на дороге ее не встала простая, одетая в черное, женщина, которая остановила ее приветствием и поклоном в пояс:
— Здравствуйте, хорошая барыня! Вот где Господь привел свидеться. А я то, грешная, иду да приглядываюсь к вам издали: вы или не вы?