Голос ее страстно дрожал, отчетливо посылая задорные слова сквозь душный сон безветренной, томящей ночи. Я. оглянулся: пруд под лунным столбом не шелохнется, бурчат лягушки, в светлом небе чуть мигают белесые звездочки, сад дышит донником, боли-головою… Сладострастное, язвительное пение это…
— Хмелевые ночи-то теперь, — неожиданно для самого себя прошептал я, непроизвольно откликаясь на общее настроение, выражая то, что зазвучало во мне самом, в ответ и луне, и пруду, и душному вечеру, и прекрасной певице — Хмелевые, Ярилины ночи…
А Бурун рядом корчится, как бесноватый.
— Дразнить меня? Издеваться? Ну, погоди же ты, чёрт! погоди!
Оставил я его злым и взбешенным, как никогда, и, признаюсь, с предчувствием, что на завтра он устроит своей мучительнице какую-нибудь пренелепую и прежестокую сцену. Однако, какими-то чудесами день прошел, сверх ожидания, спокойно. Впрочем, Буруна с утра и до позднего вечера не было дома. Уже в темных сумерках, сидя на дворовом крылечке, я заприметил их, — Буруна и Ивана Афанасьича, — возвращающимися из дальних странствий На приветствие мое Бурун буркнул что-то неразборчивое и прошел мимо, не изъявляя охоты к дальнейшей беседе. Иван Афанасьевич хромал, кряхтел и, когда я разглядел его ближе, оказался весь мокрый и в каком-то илу, отделявшем болотный дух, далеко не благоуханный.
— Что с вами? — удивился я.
Он пропищал жалостно:
— По несчастию моему-с… В ручей свалился… В Синдеевский-с…
— Как вас угораздило?
— Да уж вот-с… неловкость-с…
— Не ушиблись?
— Самую малость. Но промок очень… Притом, напугался…
— АФФФанасьич!!! — почти свирепо позвал его Бурун в окно своей комнаты.
— Много пил сегодня этот Рафаэль, — подумал я.
— Иду уж, иду-с, иду… — заторопился Афанасьич. Мне слышно было, как он ворчал на ходу:
— Аника Воин! Вот уж истинно Аника Воин.
— Подрались они что ли между собою? — задал я себе мысленный вопрос. Или их прибил кто-нибудь?
Ночью разыгралась глупейшая и сквернейшая история.
Я уже ложился спать, когда в дверь ко мне постучали не особенно осторожною рукою, и, вслед за стуком, с треском вошел Бурун: сильно подконьяченный, волосы — копною, глаза — в крови, и при этом— то деланное опасное спокойствие человека, притворяющегося трезвым, которое является обычным предисловием к скандалу.
— Извините, коллега, — хрипло заговорил Бурун — Я вам мешаю спать, коллега? Но ночь так прекрасна… можно ли спать в такие ночи? Ночь любви! ночь упоения!
Amis, la nuit est belle·…
Тюр-лю, тюр-лю, тюр-ли-ти-ту!
Запел он во все горло и грузно сел на мою кровать.
— Тише вы, безумный человек! — сказал я с досадою, — перебудите весь дом. Виктория Павловна проснется.
— Виктория Павловна?
Он злобно захохотал и, хитро подмигнув, оскалил зубы, белые и острые, как у собаки… Ужасно мне почему-то вдруг поколотить его захотелось.
— Виктория Павловна? Хе! да зачем же ей просыпаться, коллега? Она и так не спит. Хе!
— Тем хуже для вас. Значит, она вас слышит, и, если вы думаете таким способом ей понравиться…
— Не слышит. Не слышит она ничего, коллега. Не слышит и не услышит. Хотя не спит. А? Что? загадка, коллега? Не спит, а слышать не может. Ибо—
Amis, la nuit est belle.
Тюр-лю, тюр-лю, тюр-ли ти-ту!
— А мы с вами фофаны-с! фофаны! фофаны!
— Говорите за себя, мой друг, — посоветовал я, нельзя сказать, чтобы с дружелюбною кротостью.
Он встал с кровати.
— То-есть, виноват: это я фофан. Я! один! Но, коллега…
— Послушайте! с чего вы меня коллегою-то звать вздумали? Какой я вам коллега? Никогда вы со мною так не разговаривали…
Бурун вытаращил на меня глаза и с глубоким самоудивлением сказал:
— А, ведь, и впрямь никогда… Зачем же это я?
— Затем, что вы, во-первых, того…
— Может быть, — покорно согласился он.
— А во-вторых, вы с какою-то трагедией пришли. И «коллега» этот в ролю вашу входит.
— В ролю? — переспросил он, дико и тупо глядя на свечу.
— Ну, да. Напустили вы что-то на себя. Играете, рисуетесь.
— Я рисуюсь? я?
Он хотел взбеситься, но вдруг, неожиданно для меня и себя, всхлипнул, и по лицу его градом покатились тяжелые, светлые слезы… Я так и вскочил: