— Тогда как сейчас ты еще только краснорылая, — заметил студент, со свойственною ему любовью к точным определениям.
Пафос, с которым Иван Афанасьевич выкликал свои чувствительные фразы, и даже бил себя в грудь кулаком, мне почему-то очень не нравился; в нем слышались фальшивые ноты, не только неестественные, но даже как бы глумливые. Бурун, во время декларации своего странного приятеля, сидел на краешке стола, схватясь руками за голову, и мычал, как человек, одержимый жесточайшею мигренью или зубною болью.
— Довольно бы уж актерствовать-то! — с серьезною досадою прикрикнул на него студент. — Эх, ты! Трагик Дальский-по три с полтиною кресло, первый ряд!
Насилу я прогнал всю компанию — спать. Бурун уходил последним.
— Надеюсь, Бурун, вы теперь успокоились? — сказал я ему серьезно, — и больше этих пошлостей не будет?
Он с силою сжал мне руку и трагически воскликнул:
— Ах, Александр Валентинович! Если бы вы знали…
— Да что знать-то? Ведь убедились; знать-то нечего.
Он покачал головою:
— Нет, Александр Валентинович, вы не можете судить. Вы в заблуждении. Если бы вы про нее знали, что я знаю, то… Ведь это такая дрянь! такая тварь!.. От нее всего можно ждать…
— Ну, час-от-часу не легче. То богиня, царица, жить без нее не могу, — то тварь и дрянь… Как у вас все это скоро.
Он жал мне руку и лепетал:
— Да, да… это вы прекрасно… И богиня, и царица, и тварь, и дрянь… Всего есть, всего-с… Но, если ты такая, зачем же целомудренную Весту изображать? какое право издеваться, лицемерить? Будь нараспашку, не морочь публику…
Я ничего не понимал. Мне хотелось только, чтобы он поскорее выпустил мою злополучную руку и ушел прочь.
— Ну, да утро вечера мудренее, — спохватился он наконец. — Извините меня за все эти дикие сцены. Прощайте.
На утро я встал поздно. Вышел в сад, к самовару. Бурун с Иваном Афанасьевичем жарко спорят, и второй, с похмелья и перепуга, имеет вид самый жалкий, растерянный и угнетенный.
— Не верю! — рычит Бурун и стучит по столу кулаком. А «красноносая оказия» умоляет:
— Алексей Алексеевич! оставьте-с! Ну, что приятного? Будьте так любезны и достоверны, — оставьте-с!
— В чем дело, господа? Из-за чего опять буря?
Бурун не отвечал ничего, а Иван Афанасьевич ухватился за меня, как за якорь спасительный.
— Да, помилуйте, Александр Валентинович! Не спали они целую ночь и Бог весть чего, с грустей, надумали. Опять — за старую песню-с: якобы вчера Виктория Павловна нас только провела и обманула весьма ловко, при помощи Арины Федотовны, а совсем у них не Арина Федотовна была-с, но неизвстного звания человек, от коего нам — Алексею Алексеевичу то-есть— получается амурное огорчение-с.
— Как это глупо! архиглупо, Бурун! — со злостью вскричал я.
Он поднял на меня дикие глаза и медленно сказал:
— Иван Афанасьевич, мы с вами слышали шёпот и смех?
— Слышали-с.
— А поцелуи?
— Не смею утверждать, но как будто-с…
— Что же она? С Ариною Федотовною что ли, по-вашему, шепталась, смеялась, целовалась?
— Уж и целовалась! — сказал я.—Может-быть, та ей на прощание руку поцеловала, — вот и все…
Бурун мотал головою:
— Нет, нет, нет. Тут не то. Вы оставьте, Александр Валентинович, не защищайте. Они нас за нос водят.
— Кто?
— И Виктория, и Арина Федотовна. Я эту шельму сегодня все утро поймать для разговора не могу, а Ванечка — дурак-дураком: что я ни намекну, ничего не понимает. Очевидно, в секрет не посвящен. Та — родительница-то — значит, в-одиночку сводничает.
— Полоумный вы человек — вот что!
— Нет, не полоумный. Вы ничего не знаете. А я знаю. И кабы вы знали, что я знаю, что вот он знает… — свирепо ткнул он пальцем чуть не в самый глаз Ивана Афанасьевича, — так не защищали бы эту… дрянь!!!
На лице Ивана Афанасьевича вдруг изобразилась тоска жестокого испуга. Он рванулся вперед и пролепетал:
— Алексей Алексеевич, если бы вы про это… были так добры… не намекали-с?