Но вот беда: в годы немецкой оккупации нельзя было переезжать с места на место без разрешения — не только из Беловежи в Вильно, но даже из одной волости в другую. Вначале немцы брали за пропуск золотом, потом серебром. В то время, когда я лежал на печи в Зубрах, они уже соглашались брать с кого серебром, а с кого и яйцами. Но для меня и это было хлопотно, поэтому решил добираться до Вильно по ночам, пешком…
На свете для всего есть добрые люди! Сходили куда-то, думаю — в гмину, а может, в подпольную типографию, и принесли мне чистюсенький пропуск до самого Вильно… Понятно, с условием, что буду же и я порядочным человеком, никому ничего не сболтну и, кроме того, отдам им за ночлег, приют и прочие услуги все мои марочки. Нет, не все, часть мне оставили: на билет и дать сторожу на станции, чтобы он купил мне билет и посадил в поезд, а сам я чтобы не очень-то лез людям на глаза.
Чудаки они, мои милые спасители, хозяин дома, седоусый дядька из бывших царских беловежских лесников, и его дочь, солдатка, работавшая раньше горничной у беловежского лесничего. Как сладкий сон вспоминали они свою прежнюю жизнь и проклинали войну и немцев всеми проклятиями, какие только знали, — и на русском и на польском языке. И так расчувствовались, что дали мне на дорогу горсть толокна в чистенькой белой тряпице. И когда день миновал и наступил вечер, поблагодарил я их от всего сердца и тихонечко вышел на улицу. Шел осторожно, чтобы никто из соседей не увидел и самый чуткий, самый брехливый пес не почуял и не вякнул.
И подался пешком на станцию за двадцать километров. Сперва думал — что мне эти двадцать километров! А шел-шел, тащился-тащился, а притащился только к утру, еле живой.
Разыскал сторожа, которого мне назвали. Привел он меня в свою будку недалеко от станции, напоил чаем и уложил спать. Спал я до вечера как убитый.
Приходит, будит — билет принес…
— Ну-ка, живо! Посажу тебя в вагон, в котором у меня кум проводником.
Когда шли, даже под руку меня взял. Провел через какие-то ворота мимо станции — и прямо к вагону, куму в руки… А темно, и снег мокрый, и дождь…
Сел я на скамью в купе кума, прислонился спиной к стенке. Паровоз — ту-ту-ту-у! — колеса застучали, все поплыло у меня под ногами… Сердце так и замерло от радости: завтра буду в Вильно!..
Отгремели мои лесопильные станки, отскрежетали пилы… И только темные ели в памяти словно шепчут, шепчут…
IX
НОВОСТИ ЗА ГОД ОТСУТСТВИЯ
Приехал я в Вильно — на улицах слякоть, мокрый снег, пронизывающий ветер. Весь город какой-то хмурый, грязный, нехороший. Но рад я безмерно: из неволи вернулся, вырвался.
Приехал утром и прямо с вокзала направился на старую квартиру, но вовремя одумался…
«Меня же будут искать! Нагрянут с обыском!.. Нет-нет, пока что лучше скрываться», — мелькнула мысль, и я долго раздумывал над тем, к кому бы податься. Решил зайти к Туркевичу.
По причине праздника, Туркевича я застал дома. Но сначала его не узнал… Он очень похудел, давно не брился, весь оброс.
Жил он теперь один, впроголодь, семью отправил в деревню к родственникам жены, недалеко от Вильно, где она кое-как перебивалась. Сам же по-прежнему работал столяром на лесопильне у Тышкевича. Зарабатывал всего шестьдесят пфеннигов в день — меньше, чем я в последние месяцы на лесопильне в Беловеже. Хватало их ему только чтобы купить двести граммов хлеба и порцию супа в общественной столовой.
От него я и узнал новости…
Клуб на Вороньей кое-как еще держится и многих спасает от голодной смерти.
Первое мая (1916 года) рабочие праздновали, несмотря на оккупацию, и в этом была большая заслуга клуба на Вороньей.
— А теперь вот что, Матейка, — сказал он. — Ходят слухи, что Россия хочет мириться с Германией. Слухи упорные. Но все живут как в тумане, никто ничего не знает, каждый думает лишь о куске хлеба и ложке супа…
Потом с печалью вспомнил покойницу Тетку-Кейрис, сокрушаясь о ее преждевременной смерти. Она умерла еще в феврале, вскоре после того, как меня вывезли из Вильно. Поехала в Лидский уезд, в свою родную деревню, собрать статистические сведения, чтобы обратиться к немцам за помощью (в уезде свирепствовал тиф, люди умирали на глазах), заразилась и умерла.
О моей матери Туркевич ничего не знал. Вспомнил, что видел ее, кажется, на Вороньей в очереди за супом, но давно, еще летом.
От него я пошел искать мать к Будзиловичам. «Чего ради она стояла в очереди за супом, если служит у Будзиловичей?» — недоумевал я и даже не был уверен, найду ли ее на старом месте.