Выбрать главу

Однако скрещивать руки не больно кому хотелось. Чаще всего находили выход в том, что отправлялись из города в деревню, рассчитывая принести мешок картошки. Шли километров за тридцать и больше, несли мешок на своем горбу. Голод не тетка…

Шли, а на обратном пути немцы ловили и все отбирали. В деревне тоже стало трудно достать что-либо. Ведь и там многие сидели без хлеба, на одной картошке.

Как-то в праздничный день пошли и мы с Янинкой, прихватив с собой мешочки. В деревне Чернулишки, всего в пятнадцати километрах от города, нам посчастливилось раздобыть немного свеклы и картошки. Отдали все свои деньги. Чтобы наскрести их, я продал свою корзину, Янинка — альбом, пять марок, заработанных шитьем мешков, дала Юзя, а мать сходила к Будзиловичам и заняла одну марку, хотя знала, что я буду сердиться на нее.

Обратно мы с Янинкой не шли, а летели от радости. Мороз крепчал, но нам было тепло. И вот, уже перед самым городом, налетели на немецкую заставу. У меня сердце оборвалось…

И вдруг вижу спасение — рыжего, усатого немца Рудольфа, который ходил к одной женщине на нашем дворе.

— Пан Рудольф! Пан Рудольф!

Он засмеялся. И, как все они, оттолкнул нас карабином, когда мы вцепились в свои мешки.

Заплатили нам пять «остов». У меня было огромней желание изорвать эти «осты» в клочки и швырнуть Рудольфу в его морду с кайзеровскими усами. Видимо, так бы и сделал, не будь рядом Янинки. Вспомнил, что деньги общие. Домой поплелись с пустыми руками. Вошли в город, как входят в зачумленное место. Темнело. Мороз прижимал. На улицах ни души. Подошли к Острой Браме — вдруг навстречу мальчишка-газетчик с пачкой вечерних листовок. Вынырнул из-под Брамы и как завопит:

— Переворот в России! Конец войны! Мир!

Сердце у меня подскочило и забухало, как молот. Ноги обмякли. От радости улыбаюсь, а поверить боюсь: нет ли тут обмана?.. А Янинка запрыгала, бросилась ко мне, тормошит за кожушок…

Смотрим — из домов бегут и бегут люди. Обступили газетчика, с боем хватают листки… Все правда: телеграмма из Берлина, громадными черными буквами напечатано: «Переворот в России».

Мысли унеслись далеко-далеко вперед… Вспомнил ссыльного отца. Хотелось плакать, смеяться… Так воспринял я первую весть о революции в России.

Потом оказалось, что царя в России действительно свергли, но что будет дальше — никто толком не знал. Говорить о скором окончании страшной бойни, о мире было еще рано.

И снова все заглохло. Вести о России поступали непонятные, противоречивые. Все газеты были в руках немцев, им никто не верил. Через фронт вести до нас не доходили. Связи с революционным пролетариатом России никакой не было.

А немцы по-прежнему хозяйничали над нами. Настроение у рабочих, поднявшееся было вначале, скоро снова стало падать, как ртуть в термометре. А у многих термометр и вовсе сломался…

Как раз в эти дни повесился один рабочий нашей лесопильни. Одна работница с мармеладной фабрики, которую в свое время мать знала как бойкую, веселую девушку, отравилась угарным газом вместе с тремя детьми.

Находили и на меня минуты, когда никакого желания жить не было. Думал: чем мучиться, не лучше ли сразу положить конец всем горестям? Кончить бы, а перед этим погромче хлопнуть дверью.

Как это сделать? Пырнуть ножом какого-нибудь немецкого генерала или хотя бы пойти и набить морду рыжему Рудольфу…

А это значило, что кончать мне не хотелось. Брюзжал только, источал из себя злобу. А это тоже означало, что мои мысли основательно зачерствели и зацвели плесенью. Голод сушил всякую мысль, парализовал любое побуждение. Все время хотелось спать и во сне видеть вкусные вещи, есть вкусные блюда или просто лежать в отупении!

Страшным призраком нависла над людьми голодная смерть, распростерла свои когти над каждом слабеющим организмом… И только такой Рудольф со своей неизменной насмешливо-спокойной ухмылкой мог расхаживать в это время, посасывая вонючую сигаретку или мурлыча мерзкую песенку:

Жил в погребе пацюк. Ах, жил! Как сыр катался в масле… Брюшко, на радость, отрастил…

XII

ГРАЧИ

— Радуйтесь, немец, и веселитесь, — говорю я ему, а он и не слышит, присосался к курице, как после поста. — Ешьте на здоровье! — говорю ему еще раз, а он себе глотает, хоть бы словом сказал, хоть бы поблагодарил — где там! «Грубый человек, — думаю я, — и порядочный нахал!»

Шолом-Алейхем