Сначала его еще слушали — все-таки офицер, да и громадный, что медведь. А потом перестали слушать и ждали, чтобы он скорей кончил. Но он тянул, тянул… Главное, на что он напирал в конце своей речи, — это что большевизм в России завершится общей резней, тогда вмешаются другие державы, наведут порядок, а русский мужик и рабочий должен будет заплатить им за «помощь» большую контрибуцию.
Из других ораторов выделялся худенький господинчик, сообщивший, что он родом из-под Орши, имеет всего пятьдесят гектаров земли, сам хозяйством не занимается, живет и служит в городе. И вот только за то, что он — поляк, сказал он, его арестовали, мучили в «чрезвычайке», и, когда ему удалось бежать, он приехал в свое именьице под Оршей, где нашел одни головешки. Особенно жаловался на то, что большевики, растаскивая его добро, до смерти напугали дочку: бедная девочка заболела, стала как помешанная… Все свои беды он приписывал тому, что он — поляк и всегда, насколько позволял достаток, поддерживал польское революционное движение…
Приехавший из Варшавы редактор какого-то хадецкого «рабочего» журнальчика, остренький, как спица, говорил по-ученому и больше всего доказывал, что большевики совсем не интернационалисты, а те же москали и кацапы и что под их властью говорить будет разрешено только по-русски.
— Как это может быть? — верещал он пискливым, хотя и резким, громким голосом. — Москаль весь век был москалем, а тут вдруг объявился спасителем человечества!..
Его дополнил ксендз Цыбулька, еще молодой и очень красивый, с бледным лицом, в строгой черной сутане. Он был доктором теологии, учился в Риме, слыл чуть ли не святым и очень нравился Юзе. Его отец — одно слово что богатый, а так — мужик мужиком, белорус из деревни недалеко от Старой Вилейки, даже говорить по-польски не умел. Зато ксендз Цыбулька говорил как заправский оратор… Человечество он изобразил огромным лугом, а народы на нем — всевозможными цветами. Самые лучшие цветы на лугу — польская нация, так сотворил господь бог… А большевики хотят, чтобы цветы утратили свой естественный красивый цвет, поблекли и приобрели серый, тоскливый, однообразный тон…
— Но этого господь бог не допустит… Нация — явление вечное, премудрое творение самого господа бога, — возглашал пан ксендз Цыбулька, молитвенно складывая руки ладонями и возводя очи к небу…
На трибуне один за другим сменилось еще несколько ксендзов и разных хадецких ораторов. Они вовсю стращали голодом, «чрезвычайкой», играли на национальном чувстве. Сухая, черная пани, святоша-католичка, пугала, что повсюду засядут «жиды», упразднят христианские праздники и наступит превеликое распутство…
И все они призывали «братьев-рабочих» не верить «Антихристу», не идти в марксистские партии, держаться только «Лиги роботничей» и с ее помощью строить «мать Польшу», свое «рабочее счастье». А главное — обходить, как чуму, большевиков и их гнездо на Вороньей улице. И бойкотировать выборы в «совдеп», если большевики надумают проводить их в «польском» Вильно…
VIII
ВЫБОРЫ В СОВЕТ
Тем временем, по инициативе Вороньей, для подготовки и проведения выборов в Виленский Совет Рабочих Депутатов была создана специальная комиссия из представителей различных социалистических рабочих партий. И в начале декабря началась предвыборная агитация…
Естественно, из всех партий, принимавших участие в выборах, в самом неравноправном положении оказалась виленская коммунистическая организация. Немцы не давали разрешения на коммунистические митинги, арестовывали коммунистических агитаторов, устроили налет на типографию, где печатались коммунистические воззвания, арестовали наборщиков.
Коммунисты вели агитацию на фабриках, в мастерских, по дворам, на улицах, шли со своим революционным словом на открытые профсоюзные собрания и на митинги других партий. Нелегко им было пробиться к трибуне. Особенно старался левый Бунд воспрепятствовать выступлениям коммунистов перед рабочими-евреями, отговариваясь тем, что официально компартия еще не признана легальной. На самом деле бундовцы боялись потерять свое влияние на еврейской улице. Здорово же громил их в своих речах Юлиус Шимилевич. Он разбивал в пух и прах лучших бундовских ораторов, в том числе Вайнштейна и даже самого Избицкого, не говоря уже об известной тогда в Вильно бундовке Рахили.
Приехал он из Москвы за два месяца до выборов; часто его можно было видеть на Вороньей, где он работал, кажется, в партийной редакции. Высокий, стройный, изящный молодой человек, он выглядел совсем юношей, хотя ему было, как я позже узнал, около двадцати восьми лет. Небольшое, чистое, детское лицо. А глаза — черные, сверкающие, выразительные глаза.