Выбрать главу

— Даю! Даю! — Что мне стоит дать ей слово, если это было нужно для дела. — Но ведь отец твой, — говорю, — пошел туда?

— Ну, отец… Отец — совсем другое дело. Кому какое дело до него? Съест свою кашу и вернется. А ты не ходи… Прошу тебя. Ты же слово дал…

— Ладно!

Вырвался все же из-под ее опеки. Бегу. И до Юрьевского даже не заметил, кто патрулирует на улицах — немецкие полицаи или уже поляки. Может быть, никого не было.

И на Юрьевском, до Виленской, тоже как будто не было никого. А на углу, против дома, в котором еще несколько дней назад заседала тариба, я увидел первый польский патруль. Дальше меня уже не пропустили. И я понял: на Вороньей что-то неладно…

Пошел кружить. Попытался проникнуть с Погулянки — патрули… Бросился назад, бежал-бежал, — слава богу, улизнул. Решил добираться со стороны Вилии, по Газовом переулку… А там патруль на патруле. Вижу — залегла цепь познанцев в немецкой военной форме…

Бегал, наверное, не меньше часа, пока не удалось выйти со стороны Зверинца к Лукишской площади. И тут, совершенно неожиданно, наскочил на патруль, в котором оказались оба брата Пстрички. Хотя было темно, но они меня сразу узнали и очень обрадовались: как же, бывший «доректор»!

Я взволнованно объяснил им, что на Вороньей, в доме Антоновича, живет мой хороший приятель, в гости к жене которого пошла моя жена, вот я и бегу выручать ее, чтобы не заночевала, время тревожное…

Братья с жаром взялись мне помочь. Сперва, правда, успокаивали, что часа через два все будет кончено и можно будет спокойно пройти туда и обратно. Но, видя, что я не успокаиваюсь, они посоветовались между собой, поговорили с кем-то из начальства, и старший Пстричка пошел меня проводить. Довел аж до костела святого Якуба. А там опять цепь познанцев. Идти дальше старший Пстричка побоялся. Я его поблагодарил и помчался один. Только добежал до клуба, как сзади, со стороны поляков, началась стрельба…

Перед моим приходом, около девяти часов, как мне тут же сообщили, в клуб явился какой-то студент, часто бывавший здесь раньше как свой, с нацепленным на фуражку польским орлом и с белой повязкой на рукаве.

Пришел, спрашивает:

— Где комендант? — И увидел Тараса. — А, проше пана, пане комэнданте! Естэм парламэнтар! — И подает записку. Адресована она была просто: «В комнату № 20». От полковника Вейтко.

Во избежание напрасного кровопролития с той и другой стороны, предлагал полковник, Воронья должна к одиннадцати часам сдаться. На размышление два часа…

Ответа полковнику, вопреки всем правилам вежливости, не дали. А «парламентера», тоже вопреки всем ранее писанным законам, арестовали и даже нанесли оскорбление словом… Возмущенный Тарас назвал его «не парламентером, а сукиным сыном».

— Как же! — кричал на него Тарас. — Ты же считался большевиком, целыми днями отирался в нашей казарме, по десятке получал за каждый день, а теперь — на тебе, парламэнтар! Сукин ты сын, а не парламентер!

Очень может быть, что отлупил бы студента как следует, да времени уже не было возиться с ним. Приказал немедленно гасить огни, всем занять свои места, сидеть и ждать нападения!..

Сразу я было подумал, что это сердобольного пана Болеся с его длинным языком занес к нам ультиматум полковника. Но по описанию внешности выходило, что студент на него не похож. Когда же я услышал, что парламентер целыми днями отирался среди нас, все стало ясно: «пан Болесь» сидит теперь в своей теплой комнатке…

Первыми жертвами с нашей стороны были Лахинский и Плахинский…

Услышав сигнал тревоги, они бросились бежать из клуба, так и не доев каши. Но прорваться не смогли. Подались к Газовому переулку и уже полезли было на забор. В этот момент их и настигли безжалостные белые пули…

Лахинский так и повис на заборе. Он оставался висеть на нем всю ночь и весь следующий день, до самого вечера, перевесившись головой в Газовый переулок, а ногами во двор клуба. Дядя же, думаю, вряд ли даже успел подтянуться, да и не его были годы лазать по заборам, — прошили беднягу сквозь доски. А может, все-таки залез и шмякнулся уже трупом… Их заметили лишь утром, когда рассвело. Однако убрать трупы не было никакой возможности. Лахинского, кажется, узнали или по каким-то приметам догадались, что это он. А кто лежит под забором, понятия не имели. Я узнал о гибели дяди, только выйдя на волю.

О своих переживаниях тех дней я уже позабыл. Давно это было. Со временем острота восприятия притупляется. Мало-помалу все улетучивается из памяти… Но хорошо помню — обуяла меня радость, что вот, не думая, не гадая, попал и я, криворукий, на войну… И на какую! Тут и головы не жалко: раз надо — значит, надо!