Бундовцы — их было человек тридцать, — пригнувшись и понуря головы, поплелись в их сторону, а передний нес шест, на котором болталась белая тряпка…
VI
БОКОВУШКА
Левинсон глубоко верил в то, что движет этими людьми не только чувство самосохранение, но и другой не менее важный инстинкт, скрытый от поверхностного глаза, неосознанный даже большинством из них, по которому все, что приходится им переносить, даже смерти оправдано своей конечной целью и без которого никто из них не пошел бы добровольно умирать а Улахинской тайге.
И когда они ушли и сдались, никто из нас ничего не сказал. Все молчали, словно и не заметили.
Рядом со мной стояли два товарища, — я их почти не знал, оба русские, из бывших военнопленных. Они не разговаривали, стояли молча и настороженно следили в окно за врагом, держа наготове гранаты.
Я пошел взглянуть, что происходит в других комнатах. В первой увидел Раковского. Перед ним, в углу, лежало несколько гранат. Он внимательно перебирал их одну за другой. Осмотрит и отложит, осмотрит и отложит… И тут возле окна стояли двое бывших военнопленных.
Во второй комнате, у дверей на балкон, дежурили Арон и Шешкас. Они стояли по обе стороны разбитых стеклянных дверей и из-за косяков наблюдали за улицей.
— Арон! — окликнул я своего брудянишского друга.
— А, Матей!.. Ну как поживаешь, браток? — спокойно отозвался он, подходя ко мне. Но глаза у него были грустные, печальные. Он опустил мне на плечо свою огромную руку и словно не знал, что сказать.
— Ничего, — говорю. — А как ты?
— Да также, между прочим, ничего, — усмехнулся он. — Воюем… Бывает хуже.
— Бундовцы сдались, — тихо сказал я.
— Ну, мы еще поборемся!.. Ты куда идешь?
— Так… Походить хочу, поглядеть…
— А! Ну ладно… Ничего, Матей, выкрутимся!
И мне показалось, что нам обоим стало чуточку веселее.
Проходя по коридору мимо комнаты № 20, я увидел Рома, Вержбицкого, Шимилевича и Кунигас-Левданского. Они о чем-то тихо разговаривали в углу, сбившись в кучку. Ко мне подошел Кобак. Обычным своим голосом, словно сообщая радостную весть, говорит:
— Очищаем первый этаж. Пошли загораживать дверь.
Я отправился за ним. Несколько товарищей под командой Тараса уже волокли столы, стулья, табуретки, сооружая у входа баррикаду. Я тоже притащил что-то и бросил в груду рухляди. Когда работа была закончена, мне вдруг стало нехорошо. Шел назад, еле волоча ноги.
— Ты чего тянешься, что сонная муха? — спросил меня, догоняя, Кобак. — Хочешь есть? Давай перекусим немного.
— Давай… — промямлил я слабым голосом, таким, что самому стало противно. — Давай же! Будем есть! — крикнул я нарочито громко и мощно.
Он затащил меня в небольшую комнатенку, где, по-видимому, была его позиция, тут же куда-то сбегал и вернулся с буханкой хлеба и двумя банками консервов. Сели прямо на полу, под окном, разостлав между собой газету.
Красивым складным ножом он стал открывать банку, но сразу же сломал лезвие. Мне было очень жалко такого хорошего ножика. И он покраснел, но шутливо буркнул:
— Ерунда… Тут и не такое ломается…
Я отнял у него сломанный ножик, но тоже ничего не добился, только искромсал крышку. Соус вытек, я измазал руки, штаны.
— Ты не откроешь, — усмехнулся он. — Дай-ка я еще раз попробую. — Взял и с завидной легкостью тут же срезал крышку. — Вот как надо! — говорит.
В этот момент к нам в окно влетело несколько пуль: дзнн! дзнн! дзнн! — в потолок, в штукатурку. Зазвенели, посыпались стекла; на голову, в консервы полетела меловая пыль…
— Что у них там? Холера схватила? — насторожился Кобак.
Но снова все стихло. Лишь изредка где-то шпокнет выстрел — и опять тишина.
Мы спокойно принялись подкрепляться. А вкусно до чего! Мясо кусочками, белый, застывший жир, лавровые листики. Съели мы одну банку. Кобак открыл вторую. Мне стыдно, что я накладываю себе больше, чем он, но не могу удержаться.
Ем и размышляю: видимо, он всегда мало ест, а ведь, поди ты, какой здоровяк, щеки — кровь с молоком. Чего же я такой хлипкий? Съедаю все до крошки, ем, что ни придется, и есть мне всегда хочется, а бледный как смерть. С чего бы это? Порода такая или в желудке непорядок?
— О чем задумался? — спрашивает. — Брось, Матей, тужить. Дела наши неплохие. Во-первых, мы все же здорово проучили их. А во-вторых, «пролетариям нечего терять, кроме своих цепей».
— Однако же лучше жить, чем умирать, — возразил я. Видимо, дала себя знать привычка постоянно спорить, говорить всегда «но» или «однако» против сказанного.