Ее кожа казалась опаловой. Тень листвы пятном ложилась ей на плечо. Иногда полумаской укрывала лицо, скользила дальше и платком завязывала рот. Мне хотелось, чтобы ночь длилась вечно, а я так и лежал бы с ней рядом, свернувшись в глубокой тишине и словно бы подводном освещении. Перед рассветом я услышал стук дверей, торопливые шаги, что-то с грохотом опрокинулось, кто-то засмеялся. Ивонна спала. Дог тоже дремал, время от времени глухо ворча во сне. Я приоткрыл дверь. В гостиной пусто. Свет непогашенного ночника померк и из розового стал бледно-зеленым. Я вышел на веранду подышать свежим воздухом. Там тоже было пусто и по-прежнему горел китайский фонарик. Ветер раскачивал его, и бледные тени жалкими уродцами пробегали по стенам. Внизу шумел сад. Я все никак не мог понять, что за аромат исходит от этой зелени, наполняя веранду. Да-да, не знаю даже, как сказать, ведь дело-то было в Верхней Савойе, но, поверьте, пахло жасмином.
Я вернулся в гостиную. От ночника тихо струился зеленоватый свет. Я вспомнил море и ледяной напиток, который пью в жару, — напиток «мятный дьявол». Я снова услышал смех, такой звонкий, ясный, он то приближался, то удалялся. Пораженный, я не мог понять, откуда он доносится. Летучий хрустальный смех. Ивонна спала вытянувшись, подложив правую руку под голову. Голубоватый лунный луч, пересекающий пол, играл в уголке губ, освещал плечо, левую ягодицу, легким шарфом соскальзывал на спину. У меня перехватило дыхание.
Вновь я вижу колыхание ветвей за окном и ее тело, рассеченное лунным лучом. Почему-то на савойские пейзажи, окружавшие нас в то время, в моем воображении накладывается другое воспоминание — довоенный Берлин. Может быть, потому, что она снималась в фильме Рольфа Мадейи? Позднее я наводил о нем справки. Я узнал, что начинал он совсем молодым на студии UFA. В феврале 1945 года, в промежутках между бомбардировками, стал снимать свой первый фильм: «Confettis fur zwei» [3], веселенькую, слащавую оперетку из венской жизни. Фильм так и остался незаконченным. И вот теперь, в воспоминаниях о той ночи, я иду мимо громоздких домов старого Берлина, по уже несуществующим набережным и бульварам. От Александер-плац напрямик через Люстгартен и Шпрее. Сумерки опускаются на посаженные в четыре ряда липы и каштаны, проезжают пустые трамваи. Вздрагивают огни фонарей. А ты ждешь меня в полной зелени клетке, светящейся в конце проспекта, — в зимнем саду гостиницы «Адлон».
4
Мейнт пристально вглядывался в человека в плаще, убиравшего стаканы. Пока тот, понурившись, снова не углубился в работу. Мейнт еще постоял перед ним, нелепо вытянувшись как по команде «смирно». Затем обернулся к тем двум, что рассматривали его с недоброй усмешкой, опершись подбородком о ручку щетки. Их внешнее сходство было просто пугающим: одинаковые светлые волосы ежиком, одинаковые усики и голубые глаза навыкате. Один отклонился вправо, другой — влево, так симметрично, что можно было подумать, будто один из них отражение другого. Наверняка Мейнту так и показалось, когда он медленно приблизился к ним, хмуря бровь. Подойдя совсем близко, он обошел их кругом, оглядев обоих спереди, сзади и с боков. Они не шевелились, но чувствовалось, что вот-вот набросятся на него, сомнут и будут месить кулаками. Мейнт отпрянул и попятился к дверям, не сводя с них глаз. Они застыли в тех же позах при тусклом желтоватом свете бра.
Вот он минует привокзальную площадь, подняв воротник, стягивая левой рукой на шее шарф, будто повязку на ране. Тихо падают снежные хлопья. Даже не падают, а парят в воздухе, настолько они невесомы. Он сворачивает на улицу Сомейе и останавливается у входа в «Регент». Здесь идет очень старый фильм под названием «Сладкая жизнь». Мейнт прячется под навесом кинотеатра и не спеша рассматривает рекламу. Вытаскивает из кармана мундштук, закусывает его, шарит дальше, само собой в поисках «Кэмела». Но «Кэмела» нет. Тогда по его лицу пробегает все та же судорога, сводит левую скулу, вздергивает подбородок, но происходит это дольше и болезненнее, чем двенадцать лет назад.
Он, похоже, не знает, куда теперь идти: либо опять через площадь, а потом по улице Вожла, к Руаяль, либо дальше по улице Сомейе. Поодаль справа красно-зеленая вывеска «Синтра». Мейнт уставился на нее, мигая: надо же — «СИНТРА!» Снежинки кружатся около этих букв и тоже становятся красными и зелеными. Зелеными, как абсент. Красными, как кампари…
Он устремляется к этому оазису, сгорбившись, на негнущихся ногах, и, если б не напряженное усилие, он бы, наверное, упал на тротуар, как отцепленная марионетка.
Посетитель в клетчатом пиджаке все еще там, но к барменше он больше не пристает, а сидит в углу за столиком и тихонько напевает старушечьим голоском: «И зим… бум-бум… и зим… бум-бум…» Барменша читает журнал. Мейнт взбирается на табурет, берет ее за локоть и шепчет:
— Стакан белого портвейна, малыш…
5
Я оставил «Липы» и перебрался к ней в «Эрмитаж».
Как-то вечером они с Мейнтом заехали за мной. Я только что отужинал и ждал их в гостиной, подсев к тому господину с собачьими глазами. Мужчины увлеклись игрой в канасту. Женщины — болтовней с мадам Бюффа. Мейнт остановился на пороге. Из кармашка его бледно-розового костюма выглядывал темно-зеленый платок.
Все обернулись к нему.
— Милые дамы… господа… — бормотал Мейнт, раскланиваясь. Затем направился ко мне и отчеканил. — Мы ждем вас. Прикажите вынести ваши вещи.
Мадам Бюффа резко спросила:
— Вы что, уезжаете?
Я потупился.
— Мадам, — безапелляционно заявил Мейнт, — это должно было когда-нибудь случиться.
— Но он хотя бы мог предупредить заранее.
Я понял, что эта женщина внезапно возненавидела меня, готова из-за такой малости тащить меня в полицию. Это меня огорчило.
— Мадам, — услышал я голос Мейнта, — но молодой человек здесь ни при чем. Он отбывает по высочайшему повелению бельгийской королевы.
Они уставились на нас в оцепенении, не выпуская карт из рук. Мои всегдашние соседи по столу смотрели на меня с крайним удивлением и отвращением, будто внезапно узнали, что я не принадлежу к человеческому роду. Упоминание о «бельгийской королеве» вызвало всеобщий ропот и возмущение, и когда Мейнт, решивший не уступать грозно наступавшей на него мадам Бюффа, отчетливо выговорил:
— Вы слышите, мадам? Бельгийской королевы! — возмущение возросло до такой степени, что мне стало не по себе. Тогда Мейнт, топнув ногой и вздернув подбородок, прибавил неразборчиво, скороговоркой:
— Мадам, я не успел вам объяснить… Бельгийская королева — это я.
В негодовании все закричали, замахали руками, большинство повскакало с мест и угрожающе двинулось на нас. Мадам Бюффа шагнула вперед, и я испугался, как бы она не дала пощечину Мейнту или мне. Последнее показалось мне вполне возможным и естественным, я чувствовал, что один виноват во всем.
Мне бы так хотелось попросить у них всех прощения или взмахом волшебной палочки вычеркнуть случившееся из их памяти. Все мои усилия казаться незаметным, освоиться с их основательным укладом в одно мгновение рассыпались прахом. Я даже не решился в последний раз окинуть взглядом гостиную, где провел столько вечерних часов, где так успокаивался мой смятенный дух. Некоторое время я даже злился на Мейнта. Зачем вносить переполох в собрание мелких рантье, игроков в канасту? От них на меня веяло таким покоем. С ними я ничего не боялся.
Мадам Бюффа с удовольствием обрушила бы на нас весь поток своей злобы. Она все сильней поджимала губы. Я ее понимал. Ведь я в каком-то смысле совершил предательство. Нарушил издавна заведенный в «Липах» порядок. Если она сейчас читает эти строки (в чем я, правда, сомневаюсь; ведь и пансиона давно не существует), то я очень прошу ее поверить, что я не был таким уж негодяем.
Предстояло «вынести мои вещи», которые я собрал еще днем. Три большущих чемодана и огромный сундук, вмещавший кое-что из одежды, старые телефонные справочники, кучу книг и подшивки газет и журналов: «Матч», «Мир кино», «Мюзик-холл», «Детектив», «Черное и белое» — за последние несколько лет. Они были просто неподъемными. Мейнт, взваливший было на себя сундук, едва не умер. Ценой нечеловеческих усилий нам в конце концов удалось его перевернуть. Потом мы с полчаса, задыхаясь, волокли его по коридору к лестнице. Мейнт тянул спереди, я подталкивал сзади. После этого Мейнт растянулся на полу, сложил руки на груди и закрыл глаза. Я же вернулся к себе в номер и с грехом пополам, пошатываясь, дотащил до лестничной площадки еще три чемодана.