Когда цирки Юго-Восточной Азии из-за наступившего сезона дождей вынуждены были прекратить представления, многие артисты со знаменитыми или необычными номерами – например, мадам Ко и ее тануки-акробаты, – подписали контракты с европейскими или американскими цирками, но некоторые циркачи, в основном ветераны, вернулись кто отдохнуть, кто порепетировать номер, в Фань-Нань-Нань: там, в горах, и суше, и прохладнее. Один из таких ветеранов – воздушная гимнастка – и согласилась переправить Дики в деревянной люльке по тонкому канату, соединявшему Фань-Нань-Нань с виллой «Инкогнито».
Дики Голдуайр был во многих отношениях парень бесшабашный. На боевых вылетах он – что бы ни происходило – сохранял ледяное спокойствие. Когда бомбили его собственную базу, он обычно последним отправлялся в укрытие и в бункер спускался с песней на устах. Так-то так, но деревянная люлька – это отдельная история.
Трос, по которому катился сей примитивный агрегат, был не толще детской ручонки. Натянут он был так туго, как только возможно, но на ветру все-таки раскачивался. Висел между двумя деревянными настилами над зияющей пропастью, над ущельем столь глубоким, что дна его из-за тучи брызг, поднимавшейся от бежавшего по нему горного потока, видно не было. Говорили, что ущелье кишит кобрами, что там обитает парочка тигров, но тому, кто поимел бы несчастье свалиться с каната вниз, было бы уже не до живой природы. Один внезапный порыв ветра, один неверный шаг воздушного гимнаста – и пассажиру в последние секунды жизни довелось бы узнать, что это такое – свободное падение без парашюта.
Странно вот что: Дики мечтал испытать такое чувство. Это не имело ничего общего с желанием умереть: в его организме отсутствовал ген самоубийства. Скорее, казалось, само ощущение, внутреннее напряжение, от которого у Дики подбиралась мошонка, сводило горло, закатывались глаза, пробуждало желание нырнуть в разверзшуюся под ним пустоту. И в конечном счете он больше всего боялся – нет, не упасть, он боялся жгучего желания упасть.
Когда в Фань-Нань-Нане не было циркачей, когда не было канатоходцев, управлявших весело раскрашенной деревянной люлькой, через ущелье перебирались либо на руках, как коммандос (Дики проделал это только однажды), либо ждали, когда Дерн заведет свой старенький советский вертолет. Из двух причин (трех, если считать его невесту), по которым Дики редко посещал виллу «Инкогнито», главной был страх перед бездной.
Но в этот день выбора у него не было. Он не мог послать курьера, поскольку важность, а также деликатность ситуации требовали немедленной беседы со Стаблфилдом, причем личной. Положение вполне могло оказаться отчаянным. Поэтому он забрался в крохотную красно-желтую люльку, крепко зажмурился – как шестилетний мальчонка, впервые попавший на фильм «ужасов», – и позволил переправить себя по висевшему в воздухе стальному тросу. Воздушная гимнастка ступала короткими, точно просчитанными шажками, ни разу не пошатнулась, ни разу не сбилась с ритма и наконец доставила еле дышащего, но живого пассажира на другую сторону бездны, и он, с наслаждением пробежавшись по твердой земле, предстал на пороге виллы.
Предстал в довольно жалком виде. Грязный, вонючий, небритый, голодный, невыспавшийся Дики выглядел хуже Тануки под конец истории с сакэ. Стаблфилд не обратил на это внимания – отчасти из-за слабого освещения, отчасти потому, что курящиеся благовония забивали тяжелый дух, но главным образом потому, что был поглощен обучением своих слуг и сожительниц.
– Итак, – сказал Стаблфилд, – перед тем как нас прервали, я употребил термин «душа», который непонятен ни тем из вас, кто исповедует буддизм, ни тем, кто воспитан в духе анимизма. Это вполне нормально, поскольку на Западе он тоже крайне мало кому понятен.
Аудитория внимала ему с восхищением. Она состояла из шести сожительниц (четырех Стаблфилда и двух Дерна), человек десяти слуг и двух или трех деревенских старейшин. Они сидели, прихлебывая чай, на роскошных восточных коврах, раритетных и дорогих, местами уложенных в два, а то и в три слоя. За долгие годы Стаблфилд обучил большинство своих «студентов» английскому, именно английскому, а не азиатскому напевному лепету без времен и окончаний. Возможно, многого из сказанного они и не понимали, но слушали внимательно, как и Дики, стоявший в дверях кабинета. Дики всегда нравились обстоятельные лекции Стаблфилда, и если бы не канат да кое-какие дела, он посещал бы их регулярно.
– Что мы имеем в виду, говоря о душе?
Вопрос, разумеется, был риторический, но Стаблфилд выдержал паузу, словно ожидая ответа от повара или назначенной на сегодняшнюю ночь возлюбленной. Ставни в комнате были закрыты – дабы не мешали ни солнце, ни нелепая смесь бытовых шумов и дребезжащей цирковой музыки, которую периодически доносил ветер с другой стороны ущелья. Когда глаза Дики привыкли к полумраку, ему показалось, что тело Стаблфилда, и без того массивное, со времени их последней встречи стало еще внушительнее.
Некоторое время назад фигура Стаблфилда стала выходить за свойственные человеку пределы. Его туловище раздалось до такой степени, что те, кто восторгается Буддой в его привычном облике, при виде Стаблфилда, должно быть, испытывали благоговение, а анимисты из горных племен наверняка видели в его густой окладистой бороде и волосах (в массе своей все еще каштановых), спускавшихся ниже плеч, образ бога – или огра – горы. Впечатление, безусловно, усиливал крадущийся тигр, вытатуированный у него на груди. Он носил без рубашки европейский костюм из блестящего лилового шелка. За исключением тату грудь у него была голая, равно как и ноги, ногти на которых одна из девушек покрасила игривым алым лаком. С лаком, подумал Дики, толстые пальцы Стаблфилда стали походить на носовые отсеки лилипутской космической станции.
– Так что же мы имеем в виду, говоря о душе? Вопреки уверениям поп-культуры душа – это не разжиревшая певичка из ночного клуба, так и не оправившаяся от несчастной любви в Детройте. Душа не красуется на вывеске в парикмахерской Мемфиса, не жарит на ужин лососину, не держит в комоде тридцать восемь пар шикарного белья. Трудные времена и убогая жизнь закаляют душу, спору нет, но радость – вот те дрожжи, на которых она подымается. С другой стороны, – продолжал Стаблфилд, – душа – это никак не бледный пар, идущий от ведра с сухим льдом метафизики. Несмотря на все эктоплазмические ассоциации, она упорно спорит со всеми, кто представляет ее шквалом священных кишечных ветров или же свечением болотных газов, исходящих из недр личности.
Душа – это даже не суперприз, за который борются Господь с Сатаной, когда нашу плоть уже гложут черви. Вот почему, когда мы задумываемся – а рано или поздно это предстоит каждому из нас – о том, что именно следует делать с душой, не стоит обращаться к религии: это способ хоть и привычный, но ошибочный. Религия – всего лишь сделка, заключая которую люди нервические обменивают душу на временный и абсолютно иллюзорный психологический комфорт; давно известная схема «отдать, чтобы сохранить». Все религии убеждают нас, что душа – бесценное фамильное сокровище, и в обмен за наше бездумное повиновение обещают сохранить его для нас в своих подземельях или хотя бы застраховать на случай пожара и кражи. Но они ошибаются.
Стаблфилд расхаживал взад-вперед, широко, размашисто, как тигр на татуировке, но лицо его оставалось совершенно спокойным.
– Если желаете визуализировать душу, представьте ее… – Он в задумчивости замер. – Представьте ее в виде поезда. Длинный унылый товарняк тащится вечно дождливым утром от поколения к поколению; вагоны забиты вздохами и смехом, вместо безбилетных бродяг ангелы, а машинистом – дама пик, а она дамочка отчаянная. Ту-ту-у! – гудит свисток прозрения. – Слушатели, обрадовавшись звуковым эффектам, захихикали. – Пункт назначения – «Обитель Бога», а остановки – «Большой взрыв», оргазм и та дырка в заборе за амбаром, в которую лазает рыжий лис. Поезд – одновременно и местный, и экспресс, но он не перевозит оружия и уж точно не ходит по расписанию.