— Я хорошо их помню, мы маленькие играли вместе. Мальчик всегда рисовал только церкви. Может, потому что тетя Маруся сначала училась иконописи, писала иконы. Или потому что у нее были книги с изображениями церквей и альбом открыток с разными храмами разных стран. А может, по склонности душевной. Бабушка все дивилась: у всех домик нарисован, а у Петеньки церквушка. Кажется, у мамы была открытка из альбома тети Маруси, она ее очень ценила, берегла; я не знаю, куда она делась. На обороте тетушка написала несколько слов. Собор на открытке был вроде бы пражский, но я нигде больше изображений его не встречала.
В канун первого послевоенного Нового года Татьяна Николаевна, стоя у окна, читала дарственную надпись на когда-то подаренной ей накануне Рождества открытке: «Дорогой сестрице Танечке на память от старшей сестры Мани. Это мой любимый собор в Праге, он называется «Мария Зимняя». Когда-нибудь мы поедем с детьми в Прагу все вместе и увидим его».
Синичка стучала в окно: чья-то душа льнула к стеклу, звала, вспоминала.
В ту же ночь Татьяне Николаевне приснилась заснеженная Прага. Там, во сне, все были живы и молоды, Маруся с детьми, Щепаньским и Владимиром Ивановичем с девочками ждали ее возле собора. А она все не могла до него дойти. Он прятался, недосягаемый. Ей объяснили: «Мария Зимняя» стоит возле главной площади, но отчасти невидимка, ибо находится внутри застройки; через кварталы и скверы Татьяна шла и шла и, кажется, заблудилась.
Она пересекала большой заснеженный яблоневый сад, все ветви в снегу, она уже слышала колокольный звон, ей оставалось пройти совсем немного, но она пробудилась
ГЛАВА 19.
РОМАНС ДЛЯ КЛАКСОНА
Елисеева Маруся Орешникова очаровала совершенно. Потому и не лень ему было за столько-то верст наезжать на Виллу Рено на новеньком автомобиле, такая редкость эти автомобили! Он приезжал, трубил форейторский рожок клаксона, открывали резные ворота, авто въезжало, торжественно останавливалось в мощенном мелким булыжником дворике. Елисееву тем более приятно было приезжать на машине, что слышал он от Ванды-старшей о дальнем родстве Эмиля Рено с известными автомобилистами.
И вызывал, появляясь, любимую девушку серенадой автомобильного рожка... Елисеев ухаживал за Марусей давно, долго, она его смущала, сбивала с толку, он не мог сообразить, как бы ему объясниться, просить ее руки, увезти ее в Гельсингфорс, стать ее мужем, прекратить утомительные поездки, ради которых купил он дом с гаражом в Мустамяках.
Он приезжал не так часто, как ему хотелось бы, а под боком у Маруси ухажеров было пруд пруди, это ему не нравилось. Однажды, подкатив, по обыкновению, к вилле, выйдя, шик а 1а синематограф, в спортивных перчатках, клетчатом кепи, крагах, рожок клаксона сияет на солнце самоварным золотом, он пригласил ее покататься и повез в бар при казино на побережье за Тюрисевя, подле гряды, на высоком берегу.
Они поднялись на высокий берег, Маруся вскрикнула, что за круча, словно мы не на Карельском перешейке, а на Кавказе, в горах, она отшатнулась от края обрыва, Елисеев чуть приобнял ее, взял за талию. Она смутилась, высвободилась, он всегда пропускал нужный момент.
Бар походил на прочие бары и кафе побережья, экзотика тихой, чуть замшелой финской жизни, театральная декорация, пленительный вертеп, модель русского разгула, европейского разврата, азиатских страстей. Полутьма, лампионы в колокольчиках матового венецианского стекла на витых металлических стеблях, курящие женщины в вечерних туалетах, кавалеры из немого кино. ^ Легкая духота от папиросного дыма, духов, запахов блюд. Звучала музыка: пианист, скрипач, флейтист — странное трио. Вышла певица в сверкающей богемскими стеклышками диадеме со страусовым пером. Маруся никогда ничего подобного не видала и не слыхала, разрумянилась, глаза сияли. Певицу заставили повторить одну из песенок на бис:
у Танцевали танго, тустеп, фокстрот, для вальса и польки было тесновато. Выпив шампанского, Маруся захмелела, смеялась, танцевала с Елисеевым, во время танго он ее поцеловал. Ей понравился поцелуй, ей нравился Елисеев, нравился бар, непривычная атмосфера игры, спектакля, но все было игрушечное, неестественное, ненастоящее, да я просто кружу ему голову, ведь я не хочу за него замуж.
— Едем домой.
Он послушно открыл дверцу, усадил ее, они поехали, почти не разговаривали, с ними ехало тягостное молчание, она мечтала вернуться домой поскорее.
Дома она сказала, где была, последовал нагоняй от бабушки Ванды, ты совсем рехнулась, что за легкомыслие, порядочные девушки таких мест не посещают, там одни кокотки, морфинистки и шлюхи, что за странная мысль возникла у господина Елисеева пригласить тебя туда? Ты делаешь ему авансы? За кого он тебя принимает? Как ты себя с ним ведешь? Кокетство кокетству рознь. Больше я тебя одну с ним кататься не отпущу, только с Татьяной или еще с кем-нибудь.
Около месяца Елисеев не появлялся. Потом, надумав объясниться решительно, он возник снова.
Подкатил на своем «рено», посигналил клаксоном; все высыпали, по обыкновению, смотреть машину; Елисеев пригласил Марусю кататься, съездить в Тюрисевя, например, где сейчас гостят его родители; она сомневалась. Но Ванда Федоровна была не против, бабушка Ванда тоже, вот только зачем-то за Марусей увязался Щепаньский. Елисееву это было неприятно, но Маруся надела соломенную шляпку, и они отправились.
Она сидела со спутником своим на заднем сиденье, Елисеев строил планы: как ему на месте отправить Щепаньского куда-нибудь, чтобы остаться с девушкой наедине, но постепенно, слушая интонации их диалога, вникая в долготу пауз, он понял: все, он опоздал, он ее потерял навеки, рыжий некрасивый поляк перебежал ему дорожку.
В длинной лакуне их щебета Елисеев, хмуро глядя на дорогу, сидя прямо-прямо, аршин проглотил. Мужественно положив руки в рыцарских перчатках на руль, вспомнил песенку из бара.
ГЛАВА 20.
МАЛАХИТОВАЯ ШКАТУЛКА
Владимир Федорович Шпергазе, как известно, хаживал за границу в Петроград, откуда привозил родным вещи из зарубежных их собственных квартир. Самыми простыми контрабандистскими демаршами считал он зимние переходы из Келломяк в Петроград по льду залива, порой пешие с саночками, порой лыжные с вещевым мешком за плечами. Правда, дважды — он никому о том не рассказывал (один раз на пути в город, другой — из города) — не чаял и вернуться, зима испытывала его по-свойски резко усилившимся морозом, внезапным бураном.
Один на льду среди метели, где-то на полпути, он стоял, замотав шарфом лицо, задыхаясь, чувствуя ужас небытия и полную нелепость бытия. Он не знал, куда идет, куда и зачем везет на саночках вещественные доказательства былого благополучия и комфорта: бронзовые настольные часы с боем, зеркало в малахитовой раме, малахитовую шкатулку со всякими женскими причиндалами (свадебный подарок Ванде-старшей от отца ее), меховую горжетку, серебряный кофейник. Он представлял себе вживе, как, выбившись из сил, свалится в сугроб, уснет, заметет его снегом, замерзнет он на льду, бывший инженер-путеец, безо всяких путей сообщения, старьевщик, ростовщик, контрабандист с бессвязным набором предметов роскоши в грубом крестьянском мешке
Он думал о детях, о племянницах, о дурьей жизни, все же пощадившей их; думал о Кронштадтском восстании: лед под ногами над толщей воды напомнил ему о шедших по этому льду войсках. Он молился: Господи, не остави, выведи, вывези, не дай пропасть, смилуйся надо мною, грешным, глупым сребролюбцем с кофейником. Владимир Федорович брел наугад, наобум святых, и, верно, вел его ангел-хранитель, потому что пришел он не к таможенникам и не в какое-либо другое место побережья, а в Келломяки; и словно подледная стрелка водяного компаса вела его: вышел на берег к купальням, где ручей каскада впадал в залив.
Он явился на Виллу Рено как ни в чем не бывало, балагуря, каламбуря, посмеиваясь.