— По поручению оргкомитета Международного конгресса физиологов профессор Елкин с родственником. Мы пришли снять мерку с Алексея Алексеевича, чтобы по этой мерке ему сшили к торжественному заседанию фрак. С профессором была договоренность, что он нас примет.
За дверью то ли хмыкнули, то ли фыркнули, то ли издали некое междометие, не содержавшее, впрочем, ни порицания, ни усмешки.
— Пойду доложу барину, ждите. Шаги зашаркали прочь.
— Это ж сколько самих бар и слуг их за «барина» в расход пускали, — тихо сказал Захаров. — А вот поди ж ты, жив курилка.
Возвратившийся из коридорных глубин дядька сказал, откидывая крючок и отзвякивая цепочкою:
— Велено пустить. Милости просим.
Дверь отворилась, и вступили портняжные подмастерья в жилище родившегося в пошехонском захолустье князя, потомка Рюриковичей.
В прихожей, коридоре и кабинете жили книги. Они размещались в застекленных шкафах, на обычных полках, на шкафах, в стопках на полу. Тут были огромные старинные тома с золотыми переплетами, маленькие одинаковые томики, переплетенные в ситец или в бумагу под мрамор, скромные брошюры всех видов и форматов; разноязычные надписи украшали корешки угнездившихся в василеостровском флигельке инкунабул; встречались тут арабская вязь, еврейские письмена, напоминавшие прожилки пегматита, благородная латынь, музейный греческий, похожие шрифты французских, итальянских, английских названий, готические очертания немецких букв. Проходя по коридору вслед за дядькою в живописных чунях и видавшей виды телогрейке, Захаров читал надписи на корешках: «Столп и утверждение истины», «Цветочки», «Тимей», Фрэнсис Бэкон «Идолы», «Халкидон». Миновали они комнатушку, где между книжных шкафов громоздились книжные стопки и развалы, тронутые пылью, а с самого большого развала в углу стекал застывший, аки глетчер, книжный водопад.
Наконец добрались они и до цели—до большой комнаты; книги по периметру, только в красном углу иконостас с лампадою (вошедшие под благожелательным взором хозяина перекрестились, порог переступив), книги в уже знакомых стопках и грудах на полу, книги на письменном столе; посередине комнаты стояла большая металлическая кровать с никелированными шарами, в которой, укрытый романовским полушубком (в ногах нагло развалясь, разглядывал незваных гостей кот Васька), лежал князь Алексей Алексеевич Ухтомский, принявший в 1921 году иночество, а в 1929-м рукоположенный в епископы Русской Истинно Православной Катакомбной Церкви с именем Алимпий (Охтенский), великий физиолог, философ, писавший об интуиции совести, о Двойнике и Собеседнике, обучавший привычно отстающий от пророков и страстотерпцев мир словам «хронотоп в бытии» и «доминанта в нас».
Ухтомский довольно-таки кротко отнесся к необходимости надеть фрак, спокойно позволил произвести над собою портняжные пассы клеенчатым сантиметром, невозмутимо поворачиваясь, сгибая руку в локте, подымая подбородок.
— Алексей Алексеевич, — сказал Елкин, — не откажите в любезности написать название доклада, который собираетесь вы прочесть на конгрессе.
— Извольте, сударь мой.
Ухтомский сел за письменный стол. Захаров и Елкин переглянулись: стол заполнен был до отказа стопками раскрытых и закрытых книг с закладками и без оных, записями, тетрадями; однако перед сидевшим имелась этакая маленькая площадочка, лакуна двадцатисантиметровая; на эту самую площадочку ученый поставил локти и потихонечку раздвинул их — образовалась расчищенная площадка побольше, на нее положена была осьмушка бумаги, на которой Алексей Алексеевич и вывел: «Физиологическая лабильность и акт торможения».
XV Международный конгресс физиологов проходил в Петрограде, Царском Селе и Москве. На заключительное заседание Ухтомский пришел одетый в новенький, с иголочки, фрак, подал тезисы доклада референту оргкомитета и спросил:
— На каком языке я должен свой доклад прочесть?
— Н-на любом, — отвечал несколько опешивший референт. Свой блистательный доклад Ухтомский прочел по-французски.
В 1942 году Ухтомский умер от голода в блокадном Ленинграде. В генеалогическом древе его были Юрий Долгорукий, Всеволод-Дмитрий Великий Большое Гнездо, св. Васильке Константинович Ростовский, замученный татарами, Белосельские-Белозерские, Каргеломские, Сугорские.
ГЛАВА 35.
ЛИШНИЕ СВЕДЕНИЯ
«Брат А. А. Ухтомского, епископ Андрей, будучи участником Сибирского Поместного собора и руководителем духовенства 3-й колчаковской армии, был арестован в 1920 году в Новониколаевске, выслан в Уфу, по дороге в Омске посажен за решетку, в 1921-м под конвоем препровожден в Москву в Бутырки, в 1923-м изгнан в Туркестан, в 1926-м возвращен в Уфу, в июне 1927 года вернулся в Москву, добровольно явился на Лубянку, откуда выслан был в Казахстан, в 1928-м посажен в тюрьму в Кзыл-Орде, в 1929-м этапирован в ярославский политизолятор (сидел в одиночной камере), в 1931-м выпущен, прибыл в Москву, откуда в 1932-м отправлен в Казахстан, после чего пять лет находился в ярославском политизоляторе, где был расстрелян в сентябре 1937 года».
«Хорош же народ, — писал епископ Андрей в своей „Исповеди" (1928, Кзыл-Орда, тюрьма), — и хороша его религиозная христианская настроенность, что любой проходимец — пролетарий всех стран — может его сбить с толку».
«Физиолог А. А. Ухтомский переписывался со своей ученицей Идой Каплан, 20-летней студенткой, с которой написал научную статью „Сенсорная и моторная доминанта в спинном мозгу лягушки". Ида Исааковна Каплан позже вышла замуж за писателя М. Л. Слонимского, их сын Сергей Слонимский — известный композитор».
«Мы можем воспринимать лишь то и тех, к чему и к кому приготовлены наши доминанты, то есть наше поведение. [...] Бесценные вещи и бесценные области реального бытия проходят мимо наших ушей и наших глаз, если не подготовлены уши, чтобы слышать, и не подготовлены глаза, чтобы видеть» (А. Ухтомский).
«XV Международный конгресс физиологов удостоил Павлова звания „princeps physiologorum mundi".
Для того чтобы такое признание мирового старейшинства за нашим ученым вообще могло состояться, он должен был быть в самом деле богатырем в науке, так как ему надо было преодолеть и традиционное высокомерие западных ученых по отношению к русским и нарочитое предубеждение против СССР. В чествовании Ивана Петровича участвовали одинаково горячо и англичане, и французы, и немцы, и итальянцы, и японцы, и американцы.
[...] Русский семинарист конца 60-х годов, поступающий на отделение естественных наук, молодой Павлов был представителем того поколения, которое было чем-то вроде итало-французского ренессанса на русской почве.
[...] Для всех нас кончина Павлова в его возрасте не могла быть неожиданностью; и все-таки почти на каждого из нас она произвела впечатление катастрофы» (А. А. Ухтомский. «Великий физиолог», журнал «Природа», 1936, №3).
«А. А. Ухтомского арестовывали дважды, изымали переписку и документы. Письма к нему и от него пропадали. „По почте переписываться, хотя бы и незначащими записками, нельзя. Надо пользоваться только оказиями..." — сказано им в 1934 году».
«Знаете ли, что, может быть, труднее всего для человека — освободиться от двойника, от автоматической наклонности видеть в каждом встречном самого себя, свои пороки, свои недостатки, свое тайное уродство; всего труднее — освободиться от постоянного сопровождения своим Двойником! И только с этого момента, как преодолен будет Двойник, открывается свободный путь к Собеседнику! Впервые раскрываются тогда и ум, и слово, и сердце, чтобы в самом деле слышать и сколько-нибудь понимать, чем живет сам по себе встречный человек».
Тут приписано было сбоку исправно наслюнявленным химическим карандашом, как положено, ядовито-фиолетовым: «Часто упоминал и читал „Двойника" и „Братьев Карамазовых"».
Далее приклеена была репродукция картины Нестерова «Философы», и сообщалось тем же химическим рондо, что на картине изображены Сергей Булгаков и отец Павел Флоренский.