— Во-вторых, он сам писал об академике в богословских трудах, они, как известно, обменялись письмами, когда святитель Лука пребывал в местах, не столь отдаленных; наконец, сын академика с женой Татьяной и детьми жили рядом с сыном Войно-Ясенецкого, так что сын святого был им сосед.
— И у вас, — молвил Вельтман, — выписаны цитаты из проповедей этого... святого? И включены в раздел исторических сведений?
— Не только этого, — отвечал Нечипоренко. — А еще святого Иоанна Кронштадтского, коего очень почитала жена академика и с которым однажды встречался он за трапезой в одном доме. А также святого Иоанна Шанхайского и Сан-Францисского, исцелившего в Париже племянницу сватьи академика, чей брат, как известно, эмигрировал сперва во Францию, потом в Южную Америку.
Снова возникла пауза.
Урусов листал тетрадь, время от времени вчитываясь, нахмурив брови.^
— Занятно, — сказал он, — вот тут запись о том, как Войно-Ясенецкий... святой Лука...
— Святитель Лука, — поправил Нечипоренко.
— Святитель, то есть Лука, молится за закрытыми дверьми за упокой души академика в десятилетнюю годовщину его смерти...
«27 февраля 1946 года в десятилетнюю годовщину смерти академика Петрова тамбовский архиепископ Лука, в миру Войно-Ясенецкий, совершил на дому заупокойную всенощную в память покойного.
Конец февраля первого послевоенного года в Тамбове был многоснежный и холодный. Проходы на тротуарах вдоль домов, совсем узкие, отделялись от мостовой высокими грядами сугробов. Жестяные легкие фонари с круглыми козырьками, подвешенные на проводах, колеблемые ветром, горели тускло. Мела поземка.
Доктор Овчинников шел к архиепископу Луке по одной из окраинных улиц с двухэтажными деревянными домами; попадались, впрочем, и одноэтажные, каменные и обычные деревенские избы. Овчинников, приехавший в Тамбов из одного из областных центров, остановившийся на постой в Доме крестьянина, шел к архиепископу, ища совета и поддержки, а может быть, и содействия: он хотел стать священником, вполне осознавая всю странность, несвоевременность, несовременность намерения своего. Он считался способным врачом, перспективным, почти дописал диссертацию. Ему казалось: никто не поймет его так, как архиепископ Лука, о коем он был \ наслышан, легенды ходили; читывал он не единожды только что удостоенные Сталинской премии „Очерки гнойной хирургии".
Запорошенный снегом, взволнованный, промерзший в полузимнем стареньком полупальто, окруженный аурой февральской российской тревоги, Овчинников позвонил в дверь дома Владыки. Вышел молодой сухопарый кареглазый келейник и сказал: никак нельзя сегодня видеть Владыку, он занят. Обескураженный, Овчинников сбивчиво объяснил, кто он и зачем приехал, рассчитывая на снисхождение. Келейник, кивнув, ушел, закрыв дверь, предоставив просителя тусклому февральскому, прошитому вьюгой воздуху. Вернувшийся от Владыки послушник сказал: „Завтра, завтра, утром приходите, Владыка вас примет в десять утра".
Расстроенный Овчинников заплутался в окраинных деревянных одинаковых улочках и пришел в Дом крестьянина совершенно окоченевший. Он стучал, долго не открывали, наконец очутился он в натопленной, теплой комнате. Постояльцев, кроме Овчинникова, не было. Дежурная, бойкая женщина в летах, напоила его горячим чаем с сухарями и с сахаром вприкуску. Выйдя в сенцы в туалет, Овчинников внезапно задохнулся, стало ему жарко, волнение от несостоявшейся, но ожидающейся поутру встречи с Владыкою охватило его, он пошел на крыльцо, стоял, отломил сосульку, грыз ее, как леденец. Вдали лаяли собаки. „А ну, идите в дом, застынете!" — крикнула дежурная. Он добрался до своей койки и уснул тотчас же.
Во сне его никогда не виданный им Владыка Лука в небольшой бедной комнате деревянного дома служил заупокойную всенощную по невинно убиенному рабу Божию Иоанну. Сияли тоненькие свечи, перемещались блики на окладе иконы Казанской Божьей Матери, светилась напоминающая елочную игрушку изумрудно-зеленая стеклянная лампадка, то в одном, то в другом окне взмахивал февраль подбитым ветром легким плащом скитальца.
На следующее утро без десяти десять все тот же послушник открыл Овчинникову дверь.
— Я видел Владыку во сне, — сказал ему Овчинников шепотом, не ожидая, что скажет, почти невольно. — Он всенощную служил...
— Он и вправду служил на дому заупокойную всенощную в годовщину смерти Ивана Павловича Петрова, — так же шепотом отвечал келейник.
Ровно в десять Овчинников вошел в кабинет-келью и увидел человека из своего сна».
Над головой Катрионы с одной из верхних веток вспорхнула птица, Катриона усмехнулась: везет, ни одна летунья меня пока не обгадила, жалко было бы шляпку. Она представила себе, как видит их птица с высоты птичьего полета: ее на ветвях, сидящих на лугу собутыльников. «Нет, скорее всего, птица нас не видит вовсе, мы ей не нужны, мы для нее только пятна с картин импрессионистов, а видит она других птиц, мошек, мушек, кошек, птенцов, гнездо, воду, у нее другое зрение».
Тут Катриона перестала подслушивать и подглядывать, неслышно слезла с дуба и под прикрытием бутафорских и настоящих сиреневых кустов удалилась.
«Интересно, — думала она, перепрыгивая с камешка на камешек, переходя ручей, — когда святые молятся друг о друге, что происходит в мире?»
— Нечипоренко, — Савельев был уже пьян изрядно и, по обыкновению, бледен особой пьяной бледностью восковой спелости, — вы бы спели нам, что ли. Я совершенно не в себе после вашего пассажа о святых. Вы меня с ума сведете. Святые, стало быть, с нами? С нами Бог?
— Бог с вами, — молвил Нечипоренко. — А что же вам спеть?
— Малороссийскую песню, — отвечал Вельтман. — Из тех, что вы прежде спивали.
— «Шли коровы из дибровы»?
— Ни. Другую.
— «Реве тай стогне»?
— Нет, нет! — закричал Савельев. — Про водочку!
— Такой немае,
— Про зелье!
Приосанившись, Нечипоренко поднялся, чуть покачнувшись сперва, но далее совершенно на ногах утвердившись, и запел.
— Ну, дивитесь, — шептал Савельев, — такой лешковатый муж, а глас что у боярина...
Савельев слушал с глазами, полными слез, Урусов не отрывался от тетрадки, Вельтман подпевал тенорком, Тхоржевский глядел вокруг фасеточным взором оператора, крупный план, общий план, то облако, то стрекоза, то купы кустов, а вот и шкалик.
Словно вторя, восщебетала на ветке, заняв место Катрионы, пташка.
Допев про «буду пити», Нечипоренко почти протрезвел,
— Пойду в пруду искупаюсь, — сказал Савельев, отирая слезу. — Ну, спасибо, ангел, утешил. Кто со мной купаться? Пруд зовет!
— Только не четвертый.
— Именно в четвертом и следует купаться. Веревка висельника в средневековье приносила удачу. Водица из-под отражения повешенного тоже должна приносить.
И поспешно удалился, слегка качаясь.
— Не утоните! — крикнул ему вслед Нечипоренко. — Не хотите ли, Урусов, мне тетрадочку вернуть?
— Кому суждено быть повешенным, тот не утонет! — хохотнул издалека Савельев.
— Подождите, дайте дочитать, — буркнул Урусов, читая.
Записи Нечипоренко сменяли друг друга, следуя логике, понятной одному хозяину тетради. Урусов читал все подряд.
«КЛЮЧ — изначально клюк, крюк, дверной замок, засов, зубчатая задвижка. Музыкальный ключ. Ключ грамоты, азбуки, шифра. Ключ границ (црк) — каждая буква пасхалии, указывающая день Пасхи».
Сбоку было приписано красным: «Как ключ ко дну...»
«Ключвойт — голова, управляющий. И наконец: родник, источник, отпирающий недра земли; водяная жила, живец.
Ключи Петровы — Стожары (Плеяды). Ключевая вода. Ключевое слово. Ключистое место: обильное родниками».