После смерти младшего сына он очень сдал, она замечала минуты мрака и тьмы, которых прежде в нем не было.
— Февраль снимем будущей зимой в подходящий день любого месяца, — сказал Савельев, управляясь с ломтем арбуза. — Снимем проход Татьяны со свекром под ручку по набережной в метель из дома на работу.
— Его обычно встречал и провожал кто-нибудь из молодых сотрудников, — заметил Вельтман.
— Во-первых, и невестка могла проводить, во-вторых, мы можем вводить любые эпизоды, не противоречащие здравому смыслу. Я могу вводить то есть. Февраль, метель, Татьяна в пушистом платке, академик в осеннем пальто и шляпе, она говорит: как вы легко одеты, не простудитесь. Хрестоматийные пейзажи. Тревога. Тхоржевский, уж расстарайтесь. Не худо бы, между прочим, съездить в город, договориться с театром, нам нужно снять сцену в опере, глупо это откладывать до февраля.
— Сцену в опере? — спросил Тхоржевский. — Вы мне о ней не говорили. —— Вы до сих пор сценарий не изволили прочесть?
— Да у меня его и нету. Мне дают листочки с эпизодами, которые будем снимать.
— Помрежа я все-таки задушу.
— Что за опера?
— Во время последней болезни академику становится лучше, он играет с сыном, женою, невесткой и врачом в карты, к нему зовут внучек, все радуются. сын решает не отменять похода в Мариинку. Татьяна, как известно, всю юность провела в Келломяках, в театре была в раннем детстве на «Щелкунчике», Владимир Иванович хочет показать молодой жене любимую оперу (которую, между прочим, пели на дому у академика певцы Мариинки когда-то, их приводил дирижер Ельцин с врачом Елкиным); отцу легче, он поправляется, Татьяна
Николаевна, Владимир Иванович и доктор Елкин идут на «Хованщину». Вот тут мы снимаем театр, ложу, занавес, отрывки двух актов оперы. В конце второго акта Владимира Ивановича вызывают к телефону, сообщают о резком ухудшении состояния отца. У театра стоит автомобиль «линкольн». Они мчатся через мост, метель, ну и так далее. Сцены в опере можем снять теперь. Пусть Марфа поет: «Силы потайные!» Тхоржевский, поизучайте петербургские скульптуры, нам нужны каменные лица, разные, одно, другое, третье, метель, каменный лик с открытым ртом и нахмуренными бровями, летящая фигура с трубою, каменные складки одежд на ветру, всякое такое, в конце — февральский ангел смерти; может быть, статист... ну, хоть на крыше, лица не снимать, или лицо с итальянской маской... сами сообразите.
— Я понял, — отвечал Тхоржевский, записывая в блокноте про скульптуры. — Ангел может быть в белом халате.
— В белом халате! — вскричал Савельев. — Вот именно! Вы сами ангел, Тхоржевский! Запишите! Именно так! Нечипоренко, вы мне больше нравитесь в соломенной шляпе, чем в этой панамке.
— Я вообще не обязан вам нравиться, — с достоинством произнес исторический консультант.
Проводив свекра, Татьяна перешла набережную. Два каменных льва сторожили спуск. Она смотрела на заснеженный лед, покрывший реку. И стал вспоминаться ей, мерещиться, перед внутренним взором возникать замерзший ручей Виллы Рено, стонущий еле слышно подо льдом в предчувствии весны, силящийся ей что-то сказать. Отогнав видение, она почувствовала, что кто-то смотрит ей в спину из окна горенки, где жил покойный сын академика, смотрит неотрывно из одного из окон Института физиологии, но не вдова, та не пряталась бы за занавеской, помахала бы рукой, постучала в стекло, крикнула бы в форточку. Татьяну сковал минутный страх, ей было страшно увидеть того, кто в окне, страшно показать, что она чувствует: на нее смотрят. «Нельзя оборачиваться, нельзя». Она знала: стоит ей подняться на набережную, двинуться к таможне, она не выдержит, глаза на окно горенки подымет. Татьяна ступила на лед, пошла к Тучкову мосту, скрывшись за гранитным парапетом от взгляда из окна. Она прошла под мостом, отирая слезы, не в силах стряхнуть дрожь, свернула на Неву, она любила ходить по заледеневшим зимним водам, как когда-то по заливу в Келломяках хаживала. По набережной, не отставая от нее, шла парочка — барышня с кавалером.
— Куда ее черт несет? — спросил кавалер. — Может, она от нас отрывается?
— Она нас не заметила, — отвечала барышня. — Гуляет.
— Ну да, гуляет. Конструкции мостов рассматривает, финская шпионка.
Подходя к сфинксам, Татьяна совершенно успокоилась, красота пейзажей,никогда прежде не виденных ею с невского льда, зачаровала ее. «Должно быть, и не было никого в окне, это только страх, нервы, померещилось». Вот только вода подо льдом была неспокойна, темные холодные струи, которых давно никто не освящал в Водосвятие, тревожные черные ручьи, сплетающиеся в речной поток, стремящиеся под ледяным панцирем к заливу. Поднимаясь с зимней реки на спуск, Татьяна разглядывала сфинксов. Левый Аменхотеп и правый Аменхотеп отчужденно глядели вдаль, высматривая грядущее. Она подумала: ведь статуи египетские, волшебные, магические; надо ли было привозить их сюда, на север? не привезено ли с ними древнее тайное колдовство, зло? «И ведь мы живем рядом с ними...» Но она уже спешила домой, ее ждали девочки, хлопоты по хозяйству. Мела метель, страхи и призраки таяли в реющем снегу.
— Меня пугает, — сказал, хмурясь, Вельтман, — что мы вызываем прошлое, как спириты. Прикладная магия. Доморощенная. Неподконтрольная. Результаты непредсказуемы. Вспомните о Реданском.
— Я всегда о нем помню, — с раздражением сказал Савельев, — с утра до вечера, тем более что нынешний наш академик никуда не годится, статист, да и только. Ничего мы не вызываем. Снимаем художественный фильм. Играем в кино.
— Да, ничего мы не вызываем, — откликнулся Нечипоренко. — Прошлое само вызвало нас, само приходит, перспектива меняется, оно приходит в обратной перспективе, мы маленькие, оно большое, полнометражное, и более того.
— Что такое «обратная перспектива»?
— Как на иконах. Ближний край стола узкий, дальний — широкий. Читайте Флоренского. Отрывок из работы его «Обратная перспектива» есть в моей тетради номер пять.
Тревога февраля, тревога темной воды подо льдом, смута метели отступили ненадолго. Петрову стало лучше, он уже и в карты играл («Что вы, право слово, за шулер? Куда это вы карту спрятали?» — «Да я ее нечаянно под стол уронил». — «За „нечаянно" бьют отчаянно. Не в поддавки играем»). Кровать вытащили в гостиную, рояль был сдвинут в угол, днем протопили камин, больной глядел в огонь, улыбался.
— Я вас сегодня, пожалуй что, в оперу отпущу. Нечего вам толпою при мне сидеть. Татьяна, сегодня в Мариинке «Хованщина», любимая моя опера, вы ведь собирались, знаю, знаю, Елкин при мне билеты приносил. Не пропадать же билетам.
Татьяна, разрумянившаяся у камина, шуровавшая в угольях кочергою, с блуждающей улыбкой слушала свекра. Владимир Иванович смотрел то на отца, то на нее.
— Да решительней, решительней, собирайтесь! Быть вам сегодня не у ложа, а в ложе.
Вышли в метель втроем, миновали два моста, пересекли две площади.
С мороза в театре было особенно тепло, волшебно, уютно. У Татьяны горели щеки, сияли глаза ее, сверкала приколотая у ворота маленькая брошь, золотая веточка с цветами и листьями, хризопразы, турмалины. Зачарованная, глядела она на тяжкие складки занавеса, завороженная, отвечала мужу и Елкину невпопад. Свет в зале погас. Не дыша, она смотрела на крошечные рождественские лампочки на пультах оркестрантов. Дирижер уже шел через оркестровую яму.
— Пахитонов, — сказал Елкин тихо.
Театр, сохранившийся в памяти картиной детства (елка, Щелкунчик, фольга шоколада, розовые кукольные танцующие красавицы, кораблик ореховой скорлупки), был перед нею, и сама она была в нем, участвовала в его непостижимой мистерии игрушечного пространства с ненастоящим временем.