— Вообще-то, — задумчиво сказал Полянский, — любое воспоминание — либо донос, либо ложная память, либо социальный заказ. Хотя бы отчасти. Подлинники редки. И всегда уйма исчезнувших мемуаров. И несостоявшихся мемуаристов. Думаю, люди с подлинными чувствами и истинными воспоминаниями вообще ничего не пишут, у них склонности к писательству нет, им ни к чему утерянное время искать.
«Не зря наметил я его вместо Урусова, — подумал Савельев, разглаживая усы. — Что-то в нем есть».
ГЛАВА 46.
СТОРОЖЕВЫЕ ПСЫ
Писатель Полянский, несмотря на возгласы Потоцкой («Не пейте на такой жаре сырую воду! Вас в детстве никто не учил, что воду нужно кипятить?»), послушно зачерпнул ручейной водицы, глотнул, зажмурился.
— Голоса какие-то. Мерещится: двое говорят. И, кстати, про пропавшую рукопись!
— Про пропавшую грамоту...
— Вы ему, Нечипоренко, из фляжки дайте глотнуть, ему на жаре не то что дуэт, ему хор споет, — сказал Вельтман.
По странному совпадению за станциями и холмами в этот момент и впрямь разговаривали, почти синхронно, два специалиста по академику Петрову — о пропавших мемуарах.
— Сдается мне, должна быть рукопись воспоминаний вдовы академика. Та, из которой потом машинописный сокращенный вариант сделали, то есть вариант журнальный.
— Где же, по-вашему, рукопись? Если в секретном архиве какого-нибудь дальнего ведомства, то нас это не касается. Кстати, ее и уничтожить могли.
— Чувствую, — сказал специалист специалисту, налив жестом лектора воды из графина в стакан, — чувствую, что целехонька, да в руки не дается. Родственники академика — люди упрямые, особенно женщины...
— Вы полагаете, рукопись хранится у внучки академика?
— Почему бы и нет?
— Дома или на даче?
— Она теперь живет на даче круглый год. Думаю, рукопись при ней, из рук не выпускает и никому не показывает. Если не показывает, стало быть, основания на то имеет.
— Вы меня заинтриговали. Впрочем, это ваши домыслы.
— Надо бы сии домыслы проверить.
— Как?
— Очень просто. Ключик к входной двери подобрать. Дождаться ночи. С веранды в чай снотворного хозяйке подсыпать, у нее на веранде вечно окна настежь. Зайти на дачу, тихонечко пошмонать. Хозяйка спит внизу, фотографии и бумаги держит на втором этаже. Второй этаж нам и нужен.
— Мне ваша идея не нравится.
— Мне она тоже не нравится. Но другого способа нет. Что это вы водой-то поперхнулись, когда я про снотворное сказал? Она и сама иногда принимает. Мы ведь не отравить уважаемую даму собираемся, а усыпить.
— Как же мы через окно к ее чаю полезем? В своем ли вы уме?
— Хорошо, не через окно. Зайдем ввечеру, наведаемся, визит нанесем, навестим, вы ее отвлечете, остальное мое дело. Я боюсь за судьбу гипотетической рукописи, пока там проныры киношники во главе со лжецом и спекулянтом Cавельевым крутятся.
— Чувства ваши абсолютно разделяю. Проныры, вруны, безответственные типы. Во что нам обойдется эта безответственная свобода слова, представить трудно. Выпустили джинна из бутылки, поди обратно загони, — и испил из графина.
— У хозяйки, чай, на даче собаки есть.
— Засидимся; уходя, и собакам подсыплем. Я, знаете, могу и пистолет достать, которым хищников усыпляют, у меня знакомые есть и в цирке, и в зоопарке.
И в солнечный летний вечерок, наполненный воздухом прозрачным, принялись они за исполнение задуманного. Старая женщина исправно выпила свой чай со снотворным, проводила гостей к ближайшей к дому калиточке; специалисты по академику пошли в Дом писателей дожидаться ночи и долго смотрели живописные работы маститого Степана Еремеевича, старого знакомого старшего специалиста. Хвалили они живопись, хвалили и коньяк. Как всегда, ночная тьма, потерявшая всякое терпение за время белых ночей, настала стремительно, пала на здешние дома, дерева, дороги и воды, подобно хищной птице Рок. На улицах зажглись фонари, в домах — окна. Стихали голоса, слышнее становился шум электричек, диминуэндо и крещендо" подъезд к станции, остановка, отъезд от станции. Псы перелаивались вдали, где-то вспыхивало и затихало «вау-у-у...» кошачьего концерта.
Научные сообщники долго сидели в полузапущенном саду писательского цома; в паре окон вызывающе стрекотали пишущие машинки, в остывающей граве пели кузнечики, подражая южным цикадам. Вышел на балкон невидимый мастер пера, светился огонек его сигареты, кому-то в комнате сказал он:
— Эх, взяли бы путевку в Пицунду, сейчас бы ночью купаться пошли, а тут ни то ни се, залив, бля, холодный.
Наконец настала тишина.
— Пора.
Тут фонари на улицах погасли, укрощенные обычным вечерне-ночным замыканием; к выключениям света, вызовам «аварийки», езде грузовика ее по ночным улицам давно местные дачники привыкли. Заговорщики посчитали сезонную аварию за знак судьбы, зажгли припасенные фонарики и двинулись к даче академика Петрова. Никого не встретили они. Тьма и тишь их объяли.
— Осторожно, не звякните щеколдой.
— Собак вроде не слышно...
— Да усыпил я их, спят, не беспокойтесь.
Они миновали несколько рядов елок: совсем маленькие, средние, выше человеческого роста; ряды напоминали лесозащитные полосы. Елки посажены были шуками и правнуками академика.
Впереди идущий остановился.
— Кто это там?
Силуэты вполне бодрствующих животных маячили между сараем и сторожкой.
— Овцы?
— Да откуда тут овцы? Думаю, это козы внучки академика пасутся.
— Пасутся? Ночью? А вы уверены, что среди них нет ни одной бодливой рогатой или вздорного козла и что не поднимут они гам и тарарам, стоит нам ближе подойти? И гусей в сарае разбудят, у гусей голоса дурные, громкие, недаром они Рим спасли.
— Не нравятся мне эти пасущиеся ночью чокнутые козы. Давайте вернемся, двинем в обход, войдем в калиточку возле дома, что в тупичке между домом и детским садом.
Но калиточка была закрыта изнутри на висячий замок.
— Что за мода комаровская вместо заборов ставить такие высокие металлические сетки? Забор мы бы перемахнули.
— Мы пойдем другим путем. До конца сетки идем, до обрыва, берем левее под самой кручей, из-под обрыва заберемся на лужайку с клумбами за домом.
— А там что? Сетка или забор?
— Там ничего. Обрыв.
Склон был крут, корни сосен, тальник, заросли жимолости мешали идти; зато за корни и ветви можно было цепляться, чтобы не покатиться кубарем вниз, в болотистые малые топи торфянистой земли лютиков, куриной слепоты, дремы, бурелома.
— Вода какая-то журчит, — сказал карабкающийся сзади.
— Ой! Черт, черт! — вскричал пробирающийся впереди впередсмотрящий. — Я провалился в воду! Чертов холодный ручей!
— Сколько их тут, этих ручьев? Погодите, сейчас я вам помогу... О, черт, черт! — с этими словами соскользнул в журчащую ледяную воду второй искатель приключений.
Первый, к тому моменту успевший выбраться на бережок, осведомился у товарища своего, зачем он, собственно, стоит по колено в ледяной воде.
— Тут дно мощеное, — отвечал товарищ, кляцая зубами, — точно кафель или плитка. Скользко. Боюсь упасть.
— А где ваш фонарик?
— Уронил. Утонул фонарик. Или уплыл.
— Сейчас посветим.
Часть ручейного дна, ключевого устоя, и впрямь напоминала бассейн фонтана: плотно пригнанные плитки, некогда белые, ныне цвета слоновой кости с зеленцою. То был любимый холодильник Ванды Федоровны, куда они с Татьяной Николаевной ставили кринки с молоком и маслом, бутылки козьего молока с притертыми пробками, где в мисках хранили завернутые в непромокаемую бумагу мясо или рыбу.
— Сейчас вылезу. Главное — жбан не задеть.
— Какой жбан?
— Да вон, коричневый, на дне кафельном стоит.
— Нет там ничего.
По воде шла рябь, ручей посмеивался.
Выбравшись из воды, заговорщики продолжали карабкаться вверх.
— Холодно, однако, в мокрых штанах и штиблетах...
— А что это там звенит? Стеклянные колокольчики? Словно гирлянды лампочек праздничных на ветру — бряк, бряк. Либо пробирочки лаборантка несет.