— Ну... — задумался было Нечипоренко, воздев очи горе. — Ну... Германия советовала Финляндии отодвинуть границу по требованию России... То есть Россия требовала, чтобы Финляндия отодвинула границу в глубь страны...
— Как это — отодвинуть границу по требованию? — спросил недоумевающий Тхоржевский.
Нечипоренко ни малейшего внимания на слова его не обратил.
— По секретному дополнительному протоколу договора Молотова — Риббентропа северная граница Литвы должна была являться чертой разделения сфер влияния Германии и СССР «в случае территориальных и политических преобразований прибалтийских государств, включая Финляндию». То есть Германии — Польша, а нам — Прибалтика с Финляндией. Прилагается ксерокс английской карикатуры «По любви или по расчету?», где Гитлер ведет под ручку Сталина в подвенечном уборе. После заключения между СССР и Германией пакта о ненападении немцы вторгаются в Польшу, с одной стороны, а Красная армия, поддерживая их, — с другой; после чего наши военные базы размещаются на территории Литвы, Латвии и Эстонии. Мы требуем от Финляндии передвинуть границу на 70 километров (при этом вместо 2761 километра Карельского перешейка предоставляем 5529 километров территории советской Карелии), отдать в аренду полуостров Ханко и острова в Финском заливе, а также часть еще двух полуостровов. Все это называется «Договор о взаимопомощи и дружбе между СССР и демократической Финляндией».
— Ай да интернационалисты! — хохотнул Савельев. — Аи да молодцы! Как вы могли все это запомнить? Я перед экзаменами по истории всегда трепетал, ни цифр, ни фактов, ни дат, события с трудом... Я вас уважаю, Нечипоренко. Километры... да еще после водочки...
Нечипоренко, довольный, снова принялся монотонно читать:
— «В конце жизни Павлов открыто отмечал Рождество в Колтушах, убеждая своих учеников-коммунистов в важности празднования дня рождения Иисуса Христа. А в 1935 году советское правительство официально разрешило советским гражданам ставить под Новый год дома елки». Ой, простите, это не та страница. Пардон. Виноват, исправлюсь. «В начале финской войны у советских граждан конфисковали радиоприемники. Во время захвата Западной Украины, Эстонии, Литвы, Латвии в детских коллекциях конфетных оберток появились новые, очень красивые фантики».
— Вы собирали фантики, Нечипоренко? — сурово спросил Вельтман.
— Что я, девочка, что ли?
— А я собирал, — сказал Савельев. — С сестрой соревновался.
— «Когда закончилась финская война, — читал исторический консультант, — весь Ленинград был пьян. Пили на радостях. Замерзали пьяные в сугробе».
— Больше ничего нет про финскую войну?
— Ну, почему же. Полно. А я читал приказ Маннергейма от 13 марта 1940-го?
«Солдаты славной армии Финляндии!
Между нашей страной и советской Россией заключен суровый мир, передавший Советскому Союзу почти каждое поле боя, на котором вы проливали свою кровь во имя всего того, что для вас дорого и свято.
Вы не хотели войны, вы любили мир, работу и прогресс, но вас вынудили сражаться, и вы выполнили огромный труд, который золотыми буквами будет вписан в летопись истории.
Более 15 000 из тех, кто отправился воевать, не увидят больше своего дома, а сколько таких, кто навсегда потерял способность трудиться! Но вы тоже наносили славные удары, и, когда сейчас две сотни тысяч ваших противников спят вечным сном под ледяным покровом или невидящим взглядом смотрят на звездное небо, в этом не ваша вина. Вы не испытывали к ним ненависти, не желали им ничего плохого. Вы лишь следовали жестоким законам войны: убить или самому быть убитым.
Солдаты! Я сражался на многих полях, но не видел еще воинов, которые могли бы сравниться с вами. Я горжусь вами так же, как если бы вы были моими детьми, горжусь воинами северной тундры, горжусь бойцами равнин провинции Похъянмаа, лесов Карелии, улыбчивых коммун Саво, плодородных нив в Хяме и Сатакунта, шумных березовых рощ в Усима и Варинайс-Суоми. Я одинаково горжусь жертвами, которые принесли на алтарь Отечества простой парень из крестьянской избы, заводской рабочий и богатый человек».
— Чем не зрительный ряд?! — вскричал Савельев. — Дальше!
— Дальше, — сказал Нечипоренко, протирая очечки, — он благодарит офицеров, унтер-офицеров, рядовых, офицеров резерва, штабных, все рода войск, женщин «Лотта Свярд», рабочих, — и продолжал читать:
— «Выдержав кровавые бои, длившиеся в течение шестнадцати недель без передышки днем и ночью, наша армия и сейчас стоит непобедимой перед противником, который, несмотря на огромные потери, только вырос в своей численности. Наш внутренний фронт, на котором бесчисленные воздушные налеты сеяли ужас и смерть среди женщин и детей, также не поддался. Наши сожженные города и превращенные в руины деревни, находящиеся далеко за линией фронта, вплоть до западной границы страны, — наглядное свидетельство того, что пережил наш народ за прошедшие месяцы.
Судьба наша сурова, поскольку нам пришлось оставить чужой расе, у которой иное мировоззрение и другие нравственные ценности, землю, которую сотни лет возделывали трудом и потом...»
Нечипоренко закрыл тетрадь.
Было тихо. Сквозь жаркий воздух, напитанный запахом сосновой смолы, пролетела свалившаяся с липы ветка сирени, уроненная Катрионой.
Вельтман встал, спустился к верхнему пруду, набрал полные пригоршни воды, умылся, раскинул руки и, запрокинув лицо к небу (вода стекала по лицу его), вскричал:
— О, как мне все надоело! Все мне обрыдло! Я больше не хочу ни исторических фактов, ни нашей расчудесной истории, ни кина, ни вина, ни домина! Я хочу уехать, уплыть, улететь! Пусть кто-нибудь предоставит мне политическое убежище или любое другое!
С этими словами ушел он во флигель, упал на кровать возле майоликового камина и уснул.
Снова был он вороном и сидел на ветке сосны, глядя на прохаживающегося по дорожке с молодым темноглазым спутником академика Петрова.
— Почему я не уехал? По правде говоря, сударь мой, мне предлагали за рубежом пансион, тихое безбедное существование рантье; никто не верил, что я, старый пень, смогу продолжить исследования, никто из заграничных господ не верил. Это уж потом, десятилетия спустя, они меня первым физиологом мира провозгласили. Нобелевскую премию, как известно, реквизировали большевики. А теперь и уехал бы, да со всей семьей не выпустят, дети и внучки вроде заложников. Но — верите ли? — мне иногда кажется: не я должен уехать! Страна должна вернуться!
Тут ворон-Вельтман пришел в восторг, забил крыльями, закричал.
Люди глядели на него снизу. «Смотрите, ворон. Ворон, ворон, что ты вьешься?» Вельтман летел и кричал: «Кр-ра, кр-ра, кар-р, ка-а, ка-а!» Что должно было означать: «Какой я ворон? Я Вельтман!» Незамедлительно пробудившись, сценарист глядел в деревянный потолок, паря на спине на втором этаже чужого дома. Взглянув на часы и обнаружив, что сон его длился не более пятнадцати минут, Вельтман поднялся и нехотя поплелся к своим, как лошадь в стойло, на лужайку, где все сидели в прежних позах, а Нечипоренко все так же читал вслух. Никто на Вельтмана даже не глянул. Он хмуро сел в свое плетеное кресло.
— «Выпускник Томского университета Федоров, — бубнил исторический консультант, — бывший университетский комиссар, влиятельный коммунист, был командирован Совнаркомом в лабораторию академика Павлова...»
«Ох, сколько я пропустил! Что это за Федоров? При чем он тут?» — тоскливо думал Вельтман, точно проштрафившийся школьник.
— «...где быстро сделал карьеру, превратившись из лаборанта в старшего научного сотрудника, одновременно работая замзавгубздравотдела Ленинграда как партийный работник. Далее стал он директором института, где лаборантом начинал, являлся важной государственной фигурой, вместе со Сталиным и Горьким организовал ВИЭМ в Москве, играл центральную организационную роль в проведении XV Международного физиологического конгресса в 1935 году. Павлов знал о положении Федорова в компартии, знал, что тот регулярно партию информирует о его деятельности...»