— Летит, летит! — вдруг закричал Тхоржевский.
Нечипоренко было решил, что и оператор увидел ангелов со святым на облаке, но, обернувшись на звук мерных выхлопов, усиливающихся и приближающихся, узрел красный монгольфьер с нарисованной на боку белой насканской птицею.
Шар опускался на лужайку.
Все разбежались, как стайка вспугнутых птиц. Монгольфьер приземлился аккуратненько, ни одно плетеное кресло не задел. Позже, давая показания следователю, свидетели происшествия путались, каждый говорил свое, следователь терялся в догадках: то ли все врут и не договорились толком, что врать, то ли врет каждый, то ли пьяны были в стельку. Аэронавтов было то ли трое, то ли двое. Говорили они то ли по-фински, то ли по-шведски, то ли по-датски, то ли по-голландски, то ли на марсианском нечеловеческом наречии. Не то пригласили они Вельтмана, не то втащили его в корзину и похитили, не то сам он умолял их взять его с собой. Сходились все на том, что Вельтман, улетая на чьем-то монгольфьере в неизвестном направлении, на прощание сверху ручкой помахал. При этом сценарист действительно исчез, никто никогда его больше не видел, ничего о нем не слышал. В качестве доказательства пребывания на лужайке воздушного шара фигурировали два мешка с песком без надписей либо маркировки, якобы выброшенный при подъеме из корзины балласт.
Вельтмана завораживало знакомое чувство полета, испытанное в снах, где был он вороном. Отдалялась лужайка с людьми, запрокинувшими лица в небо, отдалялись голубовато-ртутные пруды каскада, сосны, дачи, шоссе, полоса песка у залива. Зато приближались редкие ярко-белые облака. Ширились дали, непривычный вид горизонта по кругу во весь окоем привел бывшего ворона в восторг.
— Куда летим? — спросил он беспечно, радостно, ожидая ответа, не зная, поймут ли его.
Третий аэронавт в темном, которого он постоянно видел со спины, ответил, не оборачиваясь:
— Куда хочешь.
Далеко внизу плыли пустынные пляжи, кромка прибоя.
Они почти достигли нижних облаков. На некоторых облаках видел сценарист маленькие разрозненные фигурки молящихся святых, молились святые о павших и погибших, о падших и путешествующих, обо всех, о каждом. У святых были посланцы: ангелы, бабочки, светлячки, отдельные птицы, все птицы вместе как одна, избранные кроткие животные.
Огромный сияющий кумулюс, идущий над шаром, втягивал монгольфьер в свое туманное непостижимое пространство. Аэронавты кричали друг другу что-то на непонятном наречии, их всасывал облачный магнит, крутили воронки разномасштабных вихрей, не было видно ничего, одно молоко тумана, одна белая визионерская мгла небытия. Они падали вверх, готовые камнем низринуться вниз. Вельтман уже не знал, где земля, где небо, есть ли они вообще, он не знал, сколько времени длилось поглощение шара облаком: часы? минуты? секунды? Белое антивремя антимира?
И, словно перескакивая с уровня на уровень, облако оказалось внизу, подтаяло, ушло в сторону, шар плавно поплыл своей дорогой. Но теперь их было в корзине не четверо, как прежде, а двое: Вельтман да стоящий к нему спиной, тот, что в черном; два золотисто-рыжих в охристых куртках исчезли вместе с облаком — или остались в нем.
Вельтман глянул вниз, на землю.
Там, далеко внизу, не было ни залива, ни сосен, ни пляжей, где на отмелях строили дети из мокрого песка бесфамильные замки в стиле Гауди, ни дач Карельского перешейка, ни Финляндии. Только плёс, высокий берег, церквушка над обрывом, сельское кладбище, превратившаяся в пейзаж, увиденный с птичьего полета, картина Левитана «Над вечным покоем»; по водам плёса шли серебристые блики, плыла лодка.
ГЛАВА 48.
ЧАРЫ
Катриона сидела на открытой веранде второго этажа, листала книги, сушила волосы после купания, рассеянно слушала разговор подруг матери, пьющих чай на нижней веранде под нею.
— Я помню послевоенные Териоки, — сказала одна из подруг по фамилии Елкина. — Мы жили там с дедушкой в военном санатории и ходили по лесной дороге в Келломяки, так дед называл Комарове. Я потом это название с городскими Коломягами путала. Мы ходили к какой-то заброшенной усадьбе с маленькими водопадами и прудами.
Катриона навострила уши.
— Была весна, полно сморчков на лесной дороге. Однажды мы чаевничали в Келломяках, не помню у кого. Веранда с цветными стеклами, смородиновое варенье. Меня не покидало ощущение, что мы в волшебных, зачарованных местах. Потом, уже зимою, мы отдыхали с дедушкой — он был военный врач — еще на одной базе отдыха погранвойск, в Суоярви.
Катриона только что читала о боях под Суоярви в финскую войну.
— А я, — промолвила вторая подружка, Катриону чуть-чуть удивляли полудетские отношения почтенных дам, этакая сказка о потерянном времени, — в детстве ездила к отцу, он служил в погранзоне под Приморском в районе При-былова, почему-то с Дальнего Востока его перевели именно сюда. Мы ездили к папе с моей двоюродной сестрой Тамарой. Тамара была старше меня, лет пятнадцати, художница с этюдником. Я тоже стала рисовать, подражая ей. То были края заколдованных замков Спящих Красавиц.
Катриона спускалась вниз, все время слыша рассказ о зачарованной погранзоне под Приморском, то громче, то тише, и наконец присоединилась к чайной церемонии.
— Мы причаливали на катере к острову, пробирались сквозь заросли высокой травы, преувеличенно высокой и густой...
— Это была трава забвения! — перебила ее Катриона. — У нас тут тоже в иное лето она растет!
—.. .мы раздвигали кусты руками, я и сейчас чувствую уколы шипов роз и шиповника, царапины от их кошачьих коготков, — и вдруг перед нами открывался сад: висели на ветках вишни, сияли яблоки, мы собирали в траве клубнику, рвали цветы. Полуразрушенный дом напоминал замок, о нем тоже говорили: «дача Маннергейма».
— Я теперь склоняюсь к мысли, — встряла Катриона, — что линия Маннергейма состояла из его дач...
— Мы прямо-таки находились в сказке Перро! Я помню гранитные набережные на заливе, имение в Ландышевке, естественно, именуемое дачей барона Карла Густава... Мы слышали одиночные взрывы, два мальчика, мои сверстники, подорвались на одной из множества противотанковых мин, такое случалось время от времени, а иногда мальчишки находили гранаты, швыряли их, гранаты взрывались поодаль. Некоторые дороги были все еще заминированы. Мы ничего не боялись, разгуливали вдвоем с кузиной, где хотели, писали этюды. Нас притягивали прогретые солнцем вересковые поляны, где медовый аромат лилового цветения смешивался с запахом прогретой солнцем сосновой смолы; мама читала нам балладу Берне а «Вересковый мед». В заливе было полно рыбы, отец брал меня на ночной лов. Стоило закинуть удочку, рыба клевала, как безумная. Бабушка жарила угрей, они, еще живые, извивались на сковородке, это приводило меня в ужас священный, именно живые жарившиеся угри пугали бесконечно, а не мины. Я помню форелевые ручьи, тоже волшебные; позже, в юности, читая «Ручьи, где плещется форель» Паустовского, я думала, что и он видел хоть один из ручьев околдованного царства, где провела я в бывшей Финляндии лучшие летние дни моей жизни.
Дверь отворилась, появился пришедший с работы отец Катрионы.
— Здравствуйте, кумушки-голубушки.
— Здравствуй, коли не шутишь, сударик, — ответила Катриона и ушла наверх.
Открыв наугад книгу мемуаров Маннергейма, прочла она: «Как будто все было околдовано...» Катриона закрыла книгу, рядом лежала другая, на шведском, влюбленный в Катриону студент-швед обещал перевести: Оскар Парланд, «Зачарованная дорога», все о Карельском перешейке. Оскар Парланд, чья фотография почему-то притягивала ее, бывал в 20-е годы на Вилле Рено и даже играл в самодеятельном театре Келломяк вместе с Таней Орешниковой. Некогда ступени настоящего театра, ведущие в никуда, украшали пустое пространство за перроном. Там же стояли каменные ворота без ограды. Катриона постоянно собиралась войти в ворота и подняться на ступени, но боялась. Потом все разобрали на фундаменты новые русские, и беседку угловую Виллы Рено обрушили и разобрали; новые хозяева лихорадочно застраивали поселки перешейка уродливыми аккуратными домами с немасштабными глухими высоченными заборами. Возможно, то был их способ отгородиться от чар здешних мест.