Реданскому стало легче, словно он нашел неулавливаемый им ранее смысл своего пребывания в довоенном Ленинграде, словно теперь он был не перемещенное лицо, а разведчик в тылу врага.
Разговоры уже шли по городу, что покойного академика призрак регулярно посещает молебствия в Знаменской церкви, то есть в церкви Входа Господня в Иерусалим, что напротив Московского вокзала, так регулярно, что вроде бы, как и прежде, является старостой прихода. В церковь пришла вдова младшего сына Ивана Павловича Елена — посмотреть, правду ли говорят. Реданский подошел к ней. От волнения забыл он захромать, подражая походке академика, как учил его Савельев по системе Станиславского.
— Чего изволите, сударыня? Не хотите ли свечку купить?
Церковь была полупуста.
Она узнавала свекра и не узнавала, стояла бледная, слезы на глазах, смотрела неотрывно. Он дал ей в руки свечу:
— Зажгите у иконы Божией Матери.
И пошел прочь — ровно, не хромая. Она смотрела вслед.
— Да когда ж этот балаган с привидением кончится, вашу мать?! — стучал кулаком по столу ленинградский партийный начальник. — Что у нас — НКВД или богадельня?
В 1938-м церковь закрыли.
Реданский обнаружил в себе способность проходить сквозь стену; как все, что с ним происходило, он принял ее как данность. Сначала находился он снаружи заколоченного храма, потом с некоторым усилием представлял себя внутри — внутри и оказывался, как во сне, бывало. Случалось ему собирать недорастащенные свечи из закрытых городских церквей, уносил он и иконы, зная, что церкви будут уничтожены. Квартира на Знаменской улице, переименованной в улицу Восстания, напоминала теперь то ли музей, то ли молельню. На антресолях нашел он целый ящик огарков, вечерами делал свечи сам, большие громницы. Поздно вечером входил он в закрытую белую церковь, зажигал свечи, церковь светилась по ночам изнутри, вызывая у жителей соседних домов легкий ужас и откровенный восторг.
Наконец в сороковом городские власти решили церковь взорвать и сделать на ее месте станцию метро. «Вот как… метро, — приговаривал Реданский, усердствуя на своем домашнем свечном заводике (вот только руки слегка дрожали), — стало быть, с небес в подземелье адское стремитесь, бесовские подьячие». Он пропел фразу из «Хованщины»: «Черта подьячий, дьявола ходатай!»
— Направленным взрывом положим, как всегда, — рапортовал начальник помельче начальнику покрупнее, — не извольте беспокоиться, товарищ, ляжет ровненько, только пыль столбом. Не она первая, не она последняя.
Окна близлежащих домов на Знаменской, Лиговке, на Надеждинской, Греческом, Невском послушные жильцы заклеили, как велено было, узкими полосками бумаги крест-накрест: репетировали, не зная того, Вторую мировую войну. Многие потом как репетицию войны и воспринимали взрыв белой церкви о пяти куполах на первой для пассажиров Московского вокзала площади города. Особо догадливые заткнули с вечера уши ватой, вовремя, по приказу радио, легли, но не спали: ждали.
Реданский вошел внутрь через заколоченную дверь, зажег все имеющиеся свечи. Было светло и тепло. Он осмотрелся. Иконы старинного барочного иконостаса растащили не все; иконостас мерцал позолотой в свечном сиянии; зато уж утвари давно не было, ни серебряных лампад, ни серебряного напрестольного креста. Отблески множества язычков пламени зажигали блики на золоченых коринфских капителях колонн. Он вспомнил концовку «Хованщины», пылающий скит, горящую церковь, в которой заперлись поющие молитвы и знаменные распевы раскольники. Потом вспомнил камин в гостиной академика Петрова, веселое пламя аглицкого символа очага. Снаружи уже забегали, он слышал голоса, слова команды, мат, крики «товсь!». Откашлявшись, неожиданно для самого себя запел он молитву. Они должны были знать, что он тут, внутри. Они и знали. Голос его, выводивший «Со святыми упокой!», слышали жильцы соседних домов.
Церковь светилась изнутри, сияли щели между досками заколоченных дверей и окон.
— Язви его, сатану, он там, внутри, поет, заливается.
Грохнуло наконец, застонало, земля всосала столп воздуха, звенели заклеенные стекла, тряслась мостовая.
Нечипоренко сидел у третьего пруда, сняв соломенную шляпу, и беседовал с отцом Павлом Флоренским. Когда впервые увидел он у ручья бледного отца Павла в черной истончившейся старой рясе, хотел было Нечипоренко к ручке подойти, ручку батюшке поцеловать, да сказал ему батюшка:
— Не подходи ко мне.
И Нечипоренко не подходил, всякий раз садился на траву поодаль от сидящего на камне Флоренского.