Свекровь ее внучки, жена академика Петрова, положила венок на ее могилу, и маленькие правнучки приведены были к прабабушкиной могильной плите, которая после двух войн и нескольких лет мира исчезла бесследно, испарилась.
— Тхоржевский, задержитесь подольше на левитановском пейзаже, фрагментируйте, отъезжайте, подъезжайте, меняйте планы, крупный, дальний, мелкий, общий, наложите картину на какой-нибудь натуральный пейзаж с кладбищем и церквушкой над плёсом… ну, вы меня поняли.
— Странное, — сказал Тхоржевский, поглаживая бородку, — название «Над вечным покоем».
— В девятнадцатом было не странное, — откликнулся Вельтман, — а на излете двадцатого нам и с толмачом не уловить.
— Ничего вечного, братья и сестры! — воскликнул, как по волшебству, с интервалом после последнего глотка пьянеющий на глазах Нечипоренко. — Вечность отменили! Покой тем более! Даже и не снится. Бессмертие души — опиум для народа. Подумаешь, большое дело, могильная плита! Тю на нее! Нешто не в двадцатом живем! Я бы не только братские могилы за-па-но-ра-ми-ро-вал, Тхоржевский, а и крематории, и ленинградский Парк Победы на пепле сожженных, и Бабий Яр, и пустошь Левашовскую, да мы сплошной огород на могилах.
«Сожгите меня, — сказала перед смертью мать моей подружки, — и не везите подзахоранивать к родителям моим в Вышний Волочок, а, получив в крематории урну с прахом, развейте его над Фонтанкой». Подружка долго держала урну с прахом дома, то в буфете, то в комоде, то в платяном шкафу, то под кроватью, но решилась наконец, ночью прокралась на набережную, неподалеку от цирка открыла урну (накануне раскупоренную мужем, ругавшим на чем свет стоит и жену-потатчицу, и покойницу тещу), дрожащей рукой высыпала содержимое в воду, вслед бросила четыре гвоздики да бумажный веночек; на секунду Фонтанка встрепенулась, превратилась в Ганг, но тут же, одумавшись, приняла прежнее скромное полусонное обличье. Перебегая к дому своему, подружка ступила на гранитный поребрик, некогда бывший могильной плитою: на вкопанной в землю части значилась почти вся фамилия, середина имени-отчества, полностью даты рождения и смерти с промежуточным тире, обозначавшим жизнь. «А долго, блин, жил, мне бы столько», — сказал дорожный рабочий дорожному рабочему. «У каждого свой абзац», — философски отвечал тот.
Положи меня как муниципальную печать на сердце твое, как могильную плиту на поребрик мостовой твоей! Развей прах мой над одной из скрытых или явленных рек округи округ. И стану я спать и, пока бодрствуешь ты, навевать тебе сны. А когда и ты уснешь, мы отдохнем.
Может быть, пустимся мы в одно из неведомых людскому сознанию путешествий, для начала станем деталью какой-нибудь картины: ты облаком и я облаком соседним, плёсом и волной плёса, частью белой стены белой церквушки, некогда стоявшей над вечным покоем, ушедшей в небытие, точно Китеж, былой нашей страны.
Наше странствие будет долгим, мы не расстанемся больше, кто пришел в этот мир, остается тут навсегда. Мы будем слушать голоса ручьев, шумы водопадов. И звуки их сотрут из несовершенной памяти нашей вопли невинных и виновных, гром выстрелов, аханье оседающих взорванных зданий, звон стекол, треск пожара, разреженную страшную тишину антимира или небытия.
Положи меня как наручники на запястья твои, как валидол под язык твой, и стану я пребывать. Больше нечего сказать о любви; помолчим.
— После кладбищенской связки, — продолжал Савельев, — надо будет перейти к сценам финской кампании. Но деликатно перейти. Тхоржевский, не худо бы подзадержаться на белой левитановской церквушке, потом пусть она увеличивается, увеличивается, кусок белой стены, белое на белом, далее удаляемся — и это уже белый снег зимней войны.
— «Белое на белом» — это Малевич, — откликнулся Вельтман. — И еще верлибр Кандинского есть: «В одном белом скачке другой белый скачок…» И кстати, Белая дача в лесах под Суоярви, на месте отчаянных боев, точная копия Красной дачи в лесах под Комаровом, то бишь Келломяками. Оба дома называли дачами Маннергейма. Впрочем, безосновательно, не было у него никаких дач. Пока целы, снять бы. Дождемся зимы. Полузаброшенное, заколоченное здание в стиле модерн в запорошенном снегом сосновом лесу. Сначала белое. Потом кроваво-красное. Красота.