— Я помню послевоенные Териоки, — сказала одна из подруг по фамилии Елкина. — Мы жили там с дедушкой в военном санатории и ходили по лесной дороге в Келломяки, так дед называл Комарово. Я потом это название с городскими Коломягами путала. Мы ходили к какой-то заброшенной усадьбе с маленькими водопадами и прудами.
Катриона навострила уши.
— Была весна, полно сморчков на лесной дороге. Однажды мы чаевничали в Келломяках, не помню у кого. Веранда с цветными стеклами, смородиновое варенье. Меня не покидало ощущение, что мы в волшебных, зачарованных местах. Потом, уже зимою, мы отдыхали с дедушкой — он был военный врач — еще на одной базе отдыха погранвойск, в Суоярви.
Катриона только что читала о боях под Суоярви в финскую войну.
— А я, — промолвила вторая подружка, Катриону чуть-чуть удивляли полудетские отношения почтенных дам, этакая сказка о потерянном времени, — в детстве ездила к отцу, он служил в погранзоне под Приморском в районе Прибылова, почему-то с Дальнего Востока его перевели именно сюда. Мы ездили к папе с моей двоюродной сестрой Тамарой. Тамара была старше меня, лет пятнадцати, художница с этюдником. Я тоже стала рисовать, подражая ей. То были края заколдованных замков Спящих Красавиц.
Катриона спускалась вниз, все время слыша рассказ о зачарованной погранзоне под Приморском, то громче, то тише, и наконец присоединилась к чайной церемонии.
— Мы причаливали на катере к острову, пробирались сквозь заросли высокой травы, преувеличенно высокой и густой…
— Это была трава забвения! — перебила ее Катриона. — У нас тут тоже в иное лето она растет!
— …мы раздвигали кусты руками, я и сейчас чувствую уколы шипов роз и шиповника, царапины от их кошачьих коготков, — и вдруг перед нами открывался сад: висели на ветках вишни, сияли яблоки, мы собирали в траве клубнику, рвали цветы. Полуразрушенный дом напоминал замок, о нем тоже говорили: «дача Маннергейма».
— Я теперь склоняюсь к мысли, — встряла Катриона, — что линия Маннергейма состояла из его дач…
— Мы прямо-таки находились в сказке Перро! Я помню гранитные набережные на заливе, имение в Ландышевке, естественно, именуемое дачей барона Карла Густава… Мы слышали одиночные взрывы, два мальчика, мои сверстники, подорвались на одной из множества противотанковых мин, такое случалось время от времени, а иногда мальчишки находили гранаты, швыряли их, гранаты взрывались поодаль. Некоторые дороги были все еще заминированы. Мы ничего не боялись, разгуливали вдвоем с кузиной, где хотели, писали этюды. Нас притягивали прогретые солнцем вересковые поляны, где медовый аромат лилового цветения смешивался с запахом прогретой солнцем сосновой смолы; мама читала нам балладу Стивенсона «Вересковый мед». В заливе было полно рыбы, отец брал меня на ночной лов. Стоило закинуть удочку, рыба клевала, как безумная. Бабушка жарила угрей, они, еще живые, извивались на сковородке, это приводило меня в ужас священный, именно живые жарившиеся угри пугали бесконечно, а не мины. Я помню форелевые ручьи, тоже волшебные; позже, в юности, читая «Ручьи, где плещется форель» Паустовского, я думала, что и он видел хоть один из ручьев околдованного царства, где провела я в бывшей Финляндии лучшие летние дни моей жизни.
Дверь отворилась, появился пришедший с работы отец Катрионы.
— Здравствуйте, кумушки-голубушки.
— Здравствуй, коли не шутишь, сударик, — ответила Катриона и ушла наверх.
Открыв наугад книгу мемуаров Маннергейма, прочла она: «Как будто все было околдовано…» Катриона закрыла книгу, рядом лежала другая, на шведском, влюбленный в Катриону студент-швед обещал перевести: Оскар Парланд, «Зачарованная дорога», все о Карельском перешейке. Оскар Парланд, чья фотография почему-то притягивала ее, бывал в 20-е годы на Вилле Рено и даже играл в самодеятельном театре Келломяк вместе с Таней Орешниковой. Некогда ступени настоящего театра, ведущие в никуда, украшали пустое пространство за перроном. Там же стояли каменные ворота без ограды. Катриона постоянно собиралась войти в ворота и подняться на ступени, но боялась. Потом все разобрали на фундаменты новые русские, и беседку угловую Виллы Рено обрушили и разобрали; новые хозяева лихорадочно застраивали поселки перешейка уродливыми аккуратными домами с немасштабными глухими высоченными заборами. Возможно, то был их способ отгородиться от чар здешних мест.
Катриона брела, задумавшись, переходя автоматически из улицы в улицу, направляясь к приятельнице, обитавшей у старого Дома отдыха театральных работников. «Провинция, — думала она, — pro vincia, чужая территория, завоеванная боями… Войны, террор, столько народа погибло… А теперь внуки и правнуки комиссаров и политруков, а также внуки и правнуки уголовников, сидевших в лагерях с политическими и убивавших их, к удовольствию охранников, произвели очередной передел собственности, цветут и пахнут…» То были, возможно, несколько странные для юной девицы размышления; споткнувшись, она вернулась к действительности и огляделась. Ее окружали новодельные жилища, полудоты-полукапища, возле которых стояли джипы (по ночам носившиеся по дорогам поселка, в том числе по лесным дорогам, нахраписто, отчаянно, с дикой скоростью, как бэтээры). Катриона воскликнула, раскинув руки, прогорланила на всю округу: