На камне фундамента бывшего магазина, на котором сидел творческий сумасшедший, кто-то вывел красной краскою KELLOMÄKI — то ли заезжий потомок некогда живших тут финнов, то ли член какого-нибудь исторического общества. Пребывая на Морской улице, о ней и говорили.
— Знаменитая улица! — произносил повествователь в сандалетках. — На ней когда-то жила на даче моя старая тетушка, тут она и свихнулась. Ей казалось, что старшая дочь у нее от Ленина, младшая от Сталина и еще много-много детей от Мао Цзэдуна. «Что вы сажаете в вашей квартире? А в вашей даче? Рис? Я — только рис!» — говорила она. Кто только не жил на Морской! Внизу у моря жил Фаберже-ювелир, богатый, бриллиантщик, все золото мира в его руках побывало, ну, капиталист, конечно, дом его в позапрошлом году спалили. Возле почты на перекрестке, вон там, отсюда видать, упал и умер композитор Клюзнер, он тут не жил, зато тут умер.
— Упал? Упал? — взволновался обладатель книги. — А я не упал! Я не умер! Тот — жил или умер? Я бы жил.
— Кто бы не жил? — раздражительно спросил поэт-художник, слывший гением. — Все бы хотели.
— Смотря как жить! — вскричал помешанный в сандалетках. — Вон там, за рельсами, в доме с башенками, где теперь члены правительства или мэр, то есть губернатор, а до него секретарь обкома, жил барон, маршал Маннергейм — ну очень богато, с прислугой. А за ним на горе стояла знаменитая вилла с прудами, в ней потом детский сад размещался, главный дом давно продали на дрова, беседку новые русские для строительства разобрали, одни ворота с куском решетки остались. Когда-то была красота. Теперь каждое лето флигеля горят, но их тушат. Вон магазин сгорел. И кафе сгорело. И ларек. И мороженица. Тут все рушится. Все пылает. Все прахом идет. И я знаю почему!!!
Сумасшедший с книжкой вскочил, вздрогнув и вскрикнув:
— И я бы знал! Если бы! Когда бы! Я знал бы!
— Да у нас все везде рушится к чертовой матери, — махнул рукой поэт-художник, — в силу наших личных свойств натуры и по причине исторических обстоятельств.
— Это во всех других селах и городах в силу и по причине, — возразил с приветливейшей улыбкой знаток Морской. — А здесь исключительно потому, что во-от в том домике Быков жил.
— Кто такой Быков? — рассеянно спросил поэт, придумывая название будущего стихотворения.
— Да неужто вы не знаете?! — подивился собеседник в сандалетках. — Вы ведь здешний, вечный дачник, как не знать?
— И я бы знал!
— Понятия не имею.
— Ничего, это поправимо. Я вам расскажу. Вон в том маленьком домике за сгоревшими магазинами, напротив раздолбанных ларьков и сломанного дома — все знают — жил писатель Шварц, который сочинял пьесы-сказки. Он тоже был слегка с прибабахом, не при нас будь сказано, но, в общем-то, нормальный, толстый и веселый, только лысый слегка. Все и думают по безумию своему, что это дом Шварца, так этот домик и называют. Но это не дом Шварца, — понизив голос, трагическим шепотом произнес рассказчик. — Это дом Быкова. Быков был человек страшнющий, совсем черный, к тому же то ли онемел, то ли обет молчания дал, то ли его недоотравили либо изметелили, и дара речи он, черный, лишился.
— Негр? — спросил библиофил. — И я бы мог видеть негра.
— Шварц тоже по-немецки «черный», — сказал задумчиво полупомешанный с творческими наклонностями.
— Вот видите! — вскричал рассказчик в сандалетках.
Оглянувшись по сторонам, словно не желая, чтобы его слышал кто-то еще, он продолжал особым голосом и тоном, каким дети рассказывают страшилки про черную руку.
— Быков был один из тех, кто расстрелял в Свердловске, то есть в Екатеринбурге, царскую семью. Он этот факт скрывал, был сильно законспирирован, сменил настоящую фамилию на Быкова, изменил себе биографию, но не сдержался, написал книгу про расстрел царя, царицы, царевича и царевен. Вообще-то, царь был кровавый и сатрап, а царица, может, и шпионка; но детей-то за что? Короче, Быков съехал с катушек и онемел. Он жил тут. Он не хотел выходить из дома. Он только сидел у окна и смотрел взглядом. И там, куда он смотрел, все от взгляда его гибло. Иногда сразу же. Иногда через десять лет. А иногда и через пятьдесят. На самом деле взгляд его был бессрочный. Быков отказывался от еды. То ли он боялся, что его отравят, и никому не доверял. То ли ничья еда ему не нравилась. Принимал он тарелку только от одной из политкаторжанок. За домом Шварца, подальше, за тем забором, в глубине, в двухэтажном доме жили старухи политкаторжанки, подружки, и то ли среди них была знаменитая Драбкина, то ли к ним в гости приезжала. И одна из каторжных старух приходила к окну, где Быков сидел, и ставила ему на подоконник тарелку. Тогда он ел. Она возвращалась за пустой тарелкой или миской. Он никогда на нее не смотрел, потому что она ему нравилась. Быков смотрел на магазин — видите, он сгорел, и на овощную лавку — и ее спалили, и на ларьки — что от них осталось? Он смотрел на рельсы, вот туда, там старушка писательница под поезд попала, когда в лавочку за конфетками шла. И в сторону почты, где потом Клюзнер упал, смотрел он. Он смотрел вдаль, для его взгляда-погибели дома и кусты были прозрачны, а тому, на что он глядел, приходил конец. Я бы вам не советовал ходить по Морской, сквозь ее воздух прошел взгляд Быкова. Сворачивайте раньше или позже, переходите рельсы у переезда или около платформы, хотя и там опасно, вспомните старушку с конфетками.