— Вы прогрессируете, — улыбнулся романист, — охлаждаемые Корнеем лимонады — прямая отсебятина, скоро перестанете нас обвинять в фантазерстве, искажении действительности, несообразностях и погрешностях противу документально подтверждаемой правды жизни.
— Не перестану.
— Ну, голубчик, — режиссер стащил полотняные штаны и явил миру немыслимой красоты и ширины трусы тропической расцветки, — какая же, к чертям, в искусстве правда жизни? Правда жизни — это тайна следствия, мечта следственной бригады. Искусство, повторяю я вам в двунадесятый раз, исторический вы мой, — игра. В том числе игра воображения. У меня была подружка, занимавшаяся всякой хренотенью типа мистики, эзотерические бредни, гороскопы, хиромантия, прочая икебана. Женщина при этом, как ни странно, очаровательная. Она мне поведала: индуисты утверждают: жизнь как таковая — игра Бога. Даже понятие такое имеется в санскрите — «лилли». Играем, господа! Ставки сделаны! — и разлил пиво по фужерам.
— Вы мизинчик-то на край посудины поставьте, на кромочку, тогда пена через край не шибанет, от души советую.
— Страна советов, — буркнул сценарист, но совету внял, пена, невзирая на его мизинец, вскипела и выплеснулась.
— Сие актуально только для шампанского, — заметил писатель.
Заспорили они, по обыкновению, с места в карьер, Катриона потом не единожды слышала их споры, начиналось ни с того ни с сего, один и тот же разговор разными словами, постоянно одно и то же, пылко, безрезультатно.
Романист по фамилии Урусов имел склонность к фантастике, увлекался мистикой, цитировал то «Розу мира» Даниила Андреева, то Николая Рериха, упоминал одному ему ведомых героев Майринка, утверждал, что сам он держится в створе магического реализма. Катрионе напоминал он то актера, то иллюзиониста, визионера, мага, то вульгарного шарлатана. Он запускал пятерню в седеющую шевелюру, поправляя артистически длинные волосы, носил старинный тяжелый серебряный перстень с печаткою, обожал ходить с тростью, трости каждый день менялись. Урусов все время кричал, что ни сценарист, ни тем более режиссер не должны забывать: речь идет об экранизации его романа! Они не имеют права привносить в его детище черты, которые в нем и не ночевали. Но, позвольте, возражал режиссер, это вам не литература, а совсем, совсем другой жанр, иллюзион, фабрика грез, кино признано, знаете ли, самостоятельным видом искусства, даже если ворует сюжеты или мотивы у старушки литературы.
— Сама природа синематографа, — кричал он на весь пляж, — иллюзорна и фантастична! Киноактеры — мерцающие призраки несуществующей страны. Маленькая неисправность в проекционном аппарате — и они исчезают, они развоплощаются, возвращаются в свое ничто!
— Савельев, — послышалось мелодичное тремоло, даже и не глядя, по голосу можно было определить, что обладательница его красива, молода, избалована вниманием, уверена в себе, — неужели вы это только что придумали?
— Лялечка! — вскричал режиссер. — Кого я вижу! Вот наконец-то появилась Потоцкая! Наша прима! А то без вас и съемки не в съемки, пиво без шарма. Шато не Икем, — он чмокнул ее в округлое, чуть загорелое плечико над спущенной бретелькой сарафана, — ну, ни кина, ни хрена! — Тут он облобызал ее щечку и признался: — Нет, не сам придумал, вычитал, красавица моя, это Дуглас Фербенкс на заре кинематографа сболтнул.
— Фербенкс? Знаменитый киноартист? — спросил исторический консультант по фамилии Нечипоренко.
— Да какой он артист, — поморщился режиссер, — он бестрепетный киноделец, потрафляющий публике, гипнотизирующий ее, аки удав кролика.
— Савельев, вы говорите про себя, — сказала Ляля Потоцкая, сбрасывая босоножки и усаживаясь на песок.
Ненадолго актриса оказалась в центре внимания; она и впрямь была ослепительно хороша, мужчины при ней бессознательно подтягивались, начинали козырять, соперничать, оспаривая право пригласить ее ввечеру на прогулку, проводить до двери номера, остаться в номере до утра, да просто за локоток ее подержать, но какая-то незначительная реплика отвлекла их, они снова принялись препираться, забыв про Лялю. На сей раз Урусов сцепился со сценаристом.
— Мы не можем и не должны заниматься туманными трансцендентными мотивами, игнорируя время действия. Потому что конкретная эпоха, ее политическая ситуация, расстановка сил диктует события, распоряжается героями, правит бал не хуже сатаны.
— Вельтман, вы политизированы сверх меры, — раздраженно отвечал Урусов, — вам всюду мерещатся политические мотивы, заговоры в стиле эпохи, интриги ЧК и тени спецслужб. Я давно хотел вас спросить: каким образом в сценарии возник эпизод в поезде, связанный со смертью Орешникова?